«Молиться, чтобы не думать о холоде, голоде, болезнях и смерти»

В феврале 1944 года войска НКВД провели на Кавказе операцию «Чечевица» по выселению чеченцев и ингушей в Среднюю Азию. Как и депортированным карачаевцам и балкарцам, им разрешили вернуться на родину лишь в январе 1957-го. Эти 13 лет были страшным временем для «спецпоселенцев», память о них не изгладилась до сих пор. Наш чеченский автор Абдул Ицлаев записал то, что слышал о депортации от своих старших родственников. Мама Зубра Мальчику дали имя — Адам. Но бабушка упорно называла его Була — Зубр. В нем, младенце, она сразу разглядела: если упрется, то будет стоять изо всех сил, как зубр. Потом бабушку стали называть Булмама — мама Зубра. А произошло это так. Ко времени, когда чеченцев депортировали, у Булы появились три брата — Аднан, Гани, Манап. Отец и мать их умерли вскоре после прибытия эшелонов с выселенными чеченцами в Казахстан. Четверо внуков остались на попечении бабушки. Власти пытались отправить сирот в детдом. То одно «начальство» придет забирать детей, то другое. И все говорили: «Вы — старая, и вы — не мама этих ребят». Бабушка не знала русского языка, но по двум словам — «не мама» — понимала, о чем речь. Она подбоченивалась и шла грудью на обидчиков: «Я — Булмама!» — «Я мама Булы». Ни одного из внуков ни на день не доверила она власти. Гани рассказывал: «Я помню весну 44-го года. Мне четыре годика, Манапу — два. Мы брали ржавое дырявое ведро, которое бабушка где-то нашла, и ходили по чужим огородам. Картофель убрали осенью, и мы собирали клубни, пролежавшие в земле зиму. Брали и гнилые — мы научились их готовить. Все чеченцы не просто впроголодь жили, у нас долго вообще никакой еды не было. Что удалось найти на окрестных полях, в огородах, тем и довольствовались…» Таус Дакашев, наш родственник, вспоминал: «Из ребят я старше всех был. Но от недоедания, голода ослаб не меньше других. Как-то раз услышал, что неподалеку есть плохо убранные поля, и там много чего можно насобирать. Була упросил взять и его туда. Накопали мы по полмешка оттаявшей после зимы картошки, пошли обратно, а у Булы сил не хватает мешок нести. Он сел на землю и начал плакать. „Давай, — говорим мы ему, — вывалим часть картошки, иначе засветло домой не попадем“, а он уперся: „Вы идите. Я к утру, но дотащу мешок“. Потом, уже летом, его взяли на работу в колхоз, а он жилы рвет: ему семью кормить. Видя это дело, председатель взял его к себе кучером. Позднее, когда подрос, перевел на ферму». Була так животноводом и проработал всю жизнь, вырастил кроме братьев 14 своих детей. Аднан стал рыбоводом. Гани — строителем, а младший брат, Манап, — физиком, доктором наук, членом Европейской академии естественных наук. Булмама дождалась правнуков, вернулась на родину в конце 50-х годов. Тулуп Моя мама — типичная чеченка — всю жизнь гордилась нами, детьми, и орденом «Мать-героиня», который ей вручили задолго до распада СССР. Она так и прожила жизнь, не связывая орден с Советами, которые ее, девятилетнюю девочку, отправили в ссылку. Отца она не видела. Он умер месяца за два до ее рождения. Пять девочек осталось на руках у матери — моей бабушки. У нее не было иного выбора, кроме как переселиться с детьми к брату. Из дядиного дома военные и погнали их рано утром 23 февраля 1944 года к месту сбора, а оттуда — на железнодорожную станцию и с ходу — в вагоны. Двери растворили через три недели, потребовали выйти. Часть людей повели в сторону от станции, к холму. Шел мокрый снег. Пока шли, все промокли. Колонну остановили у подножия холма, а на нем — ни единого строения. Но принесли лопаты и велели рыть землянки… Через два или три дня, выбравшись из землянки, мама увидела на свежем снегу темные пятна. Приглядевшись, поняла — умершие. Их выволакивали из землянок ночами, после полудня появлялись люди с носилками и сносили трупы вниз, к дороге. Иногда тела оставались лежать у землянок по три-четыре дня. Не было сил хоронить. Однажды по склону словно эхо пронеслось: «Выходите! Банный день…» Кто-то потянулся вниз, а часть народа, будто по команде, побежала вверх по склону. Людей останавливали, а они твердили: «Не верьте им! Они нас не в баню поведут!» То были жители гор. Они в день выселения видели, как расстреливали больных и старых, как сбрасывали в пропасть обессилевших. Им, горцам, не позволили взять в дорогу ни продукты, ни одежду. И трупы на снегу по утрам — это были в основном они, горцы, умершие от холода, голода, тифа… Вши в тулупах было не извести… Каждое утро мама видела неподалеку мальчика. Он выползал из землянки, садился на землю и часами сидел неподвижно, обхватив колени. Казалось, он никого не видит, ничего не слышит. Она решилась и подошла к нему, взяла за полу тулупа и обнаружила, что под ним — полуистлевшее женское платье. Мальчик юркнул в землянку: он стыдился положения, в котором очутился. Она про себя называла его Тулупом, а он, едва заприметив ее, всякий раз прятался. Потом она услышала разговор старших. Они жалели мальчика, у которого умерла вся родня: родители, братья, сестра… Она догадалась, что говорят о Тулупе. Позднее, уже летом, она увидела его на станции — босого, в рубашке явно с чужого плеча… Однажды, много лет спустя, мама показала пальцем на человека с анорексией в телевизоре: «Как Тулуп! Таким был вид большинства чеченцев тогда, правда, одежда иная — как рваная мешковина…» Блокнот Дед мой — Исла — был репрессирован за десять лет до депортации чеченцев и ингушей. Его «раскулачили» и сослали в Сибирь вместе с женой. Семеро их детей, в том числе мой отец, избежали этой участи по нерасторопности местных энкавэдэшников. Пока они переписывали изымаемое «кулачье» добро и допрашивали хозяина, детей спрятали. Родственники отвели им комнату, и они провели в ней два года, покидая свое убежище лишь глубокой ночью, по нужде. Из ссылки дед с бабушкой возвратились незадолго до войны. Дорога в родной дом была заказана. Обосновались у шурина деда в соседнем селе, перевезли повзрослевших детей. Оттуда, из «гостей», и депортировали. Исла умер 1 февраля 1946 года. Часа за два до смерти сказал: «Я бы сейчас жижиг-галнаш съел». Он знал, что ни у кого из «спецпоселенцев» нет ни мяса, ни муки, ни надежного угла в этих краях. А главное блюдо чеченцев назвал потому, что все мысли в эти последние часы жизни были о родине, о детях… Увидят ли землю предков хотя бы они?.. Отец внес дату смерти деда в блокнот. Толстый, в коричневом кожаном переплете, он помещался во внутренний карман пиджака, и отец вписывал в него все скорбные даты. Но на большинстве страниц были суры Корана, записанные кириллицей. Первой — сура «Ясин», которую читают над умирающими. Отец по-арабски не читал и не писал. Кто-то — дед или его шурин, брат бабушки, — диктовал на арабском, а отец переносил на бумагу «русскими» буквами. На случай, если никого из владеющих арабским или знающих Коран наизусть не останется в живых. Каждый вечер, вернувшись с работы и поужинав, отец засыпал, читая вслух что-то из Корана. Это тоже, как и блокнот, было оттуда, из казахстанского прошлого. Это было спасение — молиться, чтобы не думать о холоде, голоде, болезнях и смерти. Лет в 12 или 13 купил блокнот и я, оставил лежать на столе вместе с учебниками и тетрадями. Через несколько дней взял в руки и обнаружил сделанную рукой отца запись: «г. Семипалатинск, Затон, ул. Павлодарская, 35». Это адрес, где наша семья жила в середине 50-х и где родился я. Отец этим адресом словно наказал: «Никогда не забывай, почему первой строчкой в твоей биографии — город на Иртыше!» Земляные полы Полы в доме были глиняными, и тетя Хулимат каждое утро натирала их взвесью глины. Пока они не подсохнут, мы, дети, не смели и носу высунуть из комнаты. Но никто не запрещал вылезать из дома в окно. У тети все было так: натерто до блеска, выстирано до белоснежности, расставлено в раз и навсегда установленном порядке. И в загашнике всегда что-то хранилось: не терзали ей нервы в течение дня — получайте пряник или карамель, провинились — и рядом не стойте. Когда ее сын, мой двоюродный брат, вернувшись из армии, построил дом-мазанку на отцовском участке в соседнем селе и они вдвоем переехали, мир поскучнел. Хоть на ушах стой — никто не видит и не ценит, конфеты не дарит и веником не грозит. Матери наши, и те приуныли: нет золовки рядом — нет никого на подхвате, не с кем нас, сорвиголов, оставить… Ну и давай тетю жалеть, обсуждать, как Казахстан ей жизнь сломал, колобком по снегу и грязи катал… Как внезапно умер муж ее. Как одна с ребенком на руках моталась по родственникам его, а те не в силах ни себе, ни ей помочь. Как ходила от двора к двору в поисках крова и еды. Как, не зная толком языка, местности, нравов населения, не страшась власти и запрета покидать место поселения, двинулась на поиски отца, матери, братьев, сестер. По станциям и вокзалам, по дальним и ближним колхозам, затерянным в степи городкам… Как протекали месяц за месяцем и как, наконец, найдя родную сестру — Падам, нагнала на нее ужас своим видом: полуистлевшая одежда, едва прикрывающая тело, полчища вшей на этих лохмотьях, на слипшихся пучках волос, руки, лицо — сплошь струпья… Ее отмыли, побрили голову, одели в «платье» из двух мешков для угля. А вши не исчезали. Потом Падам заметила, как у огромного волдыря на голове у сестры что-то шевелится. Хулимат спрашивали, откуда эта шишка, но она не помнила. Падам надавила — и из-под кожи полезли вши. Прошли десятки лет, тети давно нет в живых, а мне все еще стыдно, что тогда, в детстве, выбирал момент и выбегал из дому по натертому ею, не просохшему еще глиняному полу. Бешбармак Мовлди — троюродный брат и ровесник моего отца — в начале 90-х приходил ко мне каждый день. Мы пили чай, и он рассказывал мне разные истории из своей жизни. Случалось, он забывал, что говорил минутой раньше, и иную историю я слушал по два-три раза за вечер. Слезу он умел унять, а вот дрожь в голосе была ему не подвластна. Эта пульсирующая боль вырывалась наружу всякий раз, когда он начинал рассуждать о том, как «хорошо жилось во времена СССР», и о том, как сытен бешбармак. Относительно Союза была ясность: «без задержек выплачивали зарплату», «бесплатно учили и лечили», «копейка, и та была деньгами». С бешбармаком все было иначе. Едва начав вспоминать что-либо из времен депортации вайнахов, Мовлди терял нить рассуждений и, повинуясь какому-то внутреннему голосу, пускался восхвалять казахское национальное блюдо. Я не удержался, спросил, чем это кушанье пленило его, почему его мысль постоянно блуждает вокруг да около бешбармака? — Разве? — удивился он, — Ну, значит, расскажу. В конце лета, в 44-м, я набрел на группу казахов. Человек двадцать что-то праздновали. Запах стоял такой, что голова кружилась. Что за блюда так пахнут, я не знал, но, что это мясо и оно сочное, — сомнений не было. У меня хватило сил не просить, но я не нашел в себе силы, чтобы развернуться и уйти. И казах это увидел, он подозвал меня, усадил рядом с собой и пододвинул блюдо. Я полгода ни разу не ел досыта, мяса вообще не было во рту. Я ел, а по телу разливалось тепло, стекал жир из уголков рта, и хотелось одного: чтобы это продолжалось вечно. В эти минуты я только и начал понимать, как я голоден. Вот говорят, некоторые ленинградцы после блокады прятали сухари в подушку, а я тогда, в Казахстане, без колебаний сунул бы пригоршню бешбармака за пазуху и носил — лишь бы слышать запах, вкус. Для меня в одном этом дне как бы соединились все годы выселения, все, что в них было тяжкого, невыносимого… Это — боль. Чтобы не думать о ней, я и вспоминаю о бешбармаке… И я увидел, как у него увлажнились ресницы, как по щеке скатилась слеза. В первый и последний раз. Мамина улыбка Тамара — троюродная сестра отца — живет в сотне шагов от меня. Она из того поколения чеченцев, что пережили депортацию детьми, и одна из немногих, кто из того поколения жив. Маленькая, сухая, сгорбленная… Пережила мужа, двух сыновей, дочь, внука… Когда говорит о прошлом, по сухим пальцам ее идет мелкая дрожь… Отца ее арестовали в середине 30-х. Матери сказали, что его расстреляли. Но она не верила, ждала. — Мы жили на хуторе, принадлежавшем отцовской семье с царских времен, — вспоминает Тамара. — Когда началась война с немцами, мама повела нас к своим родным. Ее троюродный брат Дауд ушел на фронт, она не хотела, чтобы дом его пустовал. Туда и пришли за нами солдаты в то февральское утро 44-го. Еще не рассвело, а нас уже гонят… На сборном пункте к нам присоединились родственников мамы — ее братья, родные и двоюродные, их семьи… В Казахстане, в колхозе, куда мы попали, разруха была страшная. Я даже не знаю, как там люди до нас выживали. А тут и нас, пригнанных с котомками в руках, подселили к ним. Три семьи в одной комнате — так мы жили. Болели все, ослабли, умирали от голода. Хоронила всех Асма — жена дяди. Не знаю почему, но она оказалась крепче всех. Мужчины едва ноги волочили, а она… Она просила подводу или сани у председателя колхоза и отвозила труп на кладбище… Так год прошел, и уже в конце второй зимы нашей в Казахстане в одну ночь умерли мои мама и дядя. Асме три дня не давали сани, и все это время трупы были в одной комнате с нами, еще живыми. …Ранней весной, когда обозначались первые проталины, я попросилась в гости к родственникам в соседний колхоз. Дорога туда проходила мимо кладбища, и мне хотелось не столько в гости, сколько могилу мамы увидеть. Мы пошли вдвоем с двоюродной сестрой, ей лет шесть тогда было. На кладбище я сразу увидела могилу мамы, вернее, ее лицо, на котором застыла улыбка… Асма не справилась с мерзлым грунтом, закопала тела неглубоко, а весна их обнажила. Мы с сестрой носили землю с проталин в подолах платьиц на холмик над лицом мамы. И я всю жизнь помню эту улыбку мамы. Она улыбалась мне. Даже после смерти. Иллюстрации Евгении Андреевой

«Молиться, чтобы не думать о холоде, голоде, болезнях и смерти»
© «Это Кавказ»