Войти в почту

Чистый художник. Дмитрий Быков – о Владимире Войновиче

Дмитрий Быков – о Владимире Войновиче, умершем от сердечного приступа 28 июля в возрасте 85 лет. Храбрый Однажды Войнович ехал на своей машине – кажется, тогда еще «Москвиче» – к будущей жене, тогда еще чужой. Дорогу размыло, пришлось объезжать, перебираясь ночью, в темноте, по сломанному мосту, по двум доскам. И как-то он по этим доскам поехал и к ней, к полному удивлению, попал. Утром он ехал обратно и не мог понять, как ему удалось во тьме взять это препятствие. Пожалуй, это был самый большой риск в его жизни, серьезней даже, чем в отважной борьбе с чекистами, которые его травили в прямом и переносном смысле. На вопрос, как же он это так, он пожимал плечами: любил сильно. Сильно любил и обладал выдающейся физической храбростью, потому и прожил 85 лет, не впадая ни в дряхлость, ни в старческую примиренность. «От писателя, в 75-летнем возрасте выпускающего третью часть старого романа, естественно было бы ожидать...» – робко начал я, поздравляя его с выходом полного «Чонкина». «Маразма», – спокойно закончил он. Но маразма не было. Была проза его обычного уровня, то есть очень хорошая, точная и смешная – но смешная без хохм, без натуги. Советская жизнь, жалкая, страшная и печальная, увиденная трезвыми глазами. Войнович сам вышел из народа, а потому позволял себе говорить о нем правду. Ему не нужно было никому льстить и обнаруживать величие там, где он видел жестокость, покорность и рабство. Ненавидел и жалел своих героев Все уже успели написать о том, что он был отважный человек, ядовитый сатирик и несгибаемый диссидент, как в семидесятые, так и сейчас. Но мне кажется, что главный его талант был в другом, и не зря он начинал как поэт: чувство формы в стихах даже нужней, чем в прозе, и оно у него было органическое, врожденное. Потому он и рисовал хорошо (хотя хуже Александра Зиновьева, товарища по берлинской эмиграции). Войнович, пожалуй, самый наглядный случай чистого искусства в позднесоветской прозе, сравнить его можно только с Трифоновым, с которым они и по характеру были похожи. Войновича не интересовали ни актуальность, ни советский абсурд сам по себе – он хотел писать хорошую прозу, и на Солженицына, кажется, он злился именно потому, что тот изменил своему предназначению и поставил талант на службу идее. А какие идеи у Войновича – скажем, в лучшей его повести «Путем взаимной переписки»? Все лица, все характеры там – бесконечно родные, узнаваемые, ужасные, смешные. Солдатик с писарским почерком и сердцеедскими ухватками, говорящий на жуткой смеси языков: тут и замполитовская проповедь, и советские армейские песни, и штампы из дедовского письмовника, и солдатский анекдот, и фольклор. Баба, которая его на себе женила, и ее брат, убивший собаку, чтоб опробовать на ней ружье. Проводник, который способен в бессонную ночь нагнать смертельной тоски, потому что ему на всех и все наплевать и все он уже видел на свете. В общем, все эти люди бесконечно унижены и готовы унижать друг друга, они катают кляузы и любовные письма одним и тем же слогом, они хотят есть и совокупляться, других страстей не имеют, и смотреть на них тошно – отворотясь не наплюешься, и жаль до слез. Войнович пошел в их изображении дальше, чем Зощенко, и зорче отследил мутации советского языка. Но у Зощенко все-таки чувствовалось отчуждение, он не был одним из них и не жил с ними бок о бок. А Войнович наездился в тех же плацкартах и нашагался в том же строю, и потому он – вот главный его парадокс – сильнее их ненавидел и больше жалел. Вот писателей, пошедших в услужение в власти, он просто презирал и от души на них оттаптывался. Это же касалось политруков, парторгов, особистов, генсеков, охранников – тут никакого сострадания, чистое омерзение. А вот Чонкин и его возлюбленная – это те, кто ему интересен, это то новое состояние народа, которое он один запечатлел – и все благодаря потрясающей зоркости, чуткости, пластическому дару. Он так чувствует деталь – и так умеет не выпячивать ее, – что быт всех этих бесчисленных и бессловесных героев, вытащивших на себе русский ХХ век, дан у него с фотографической точностью, какой, однако, ни один фотоаппарат не достигнет. Их письма и разговоры, кляузы и любовные признания, армейские байки и тосты – все это Войновичем записано и почти не форсировано, и пока читаешь – хохочешь до истерики, а как прочтешь – выть хочется. От боли за них, от отвращения к ним и к себе. И сделано все это средствами чистейшего искусства, без всякой публицистики – поэтому так любила его Ахмадулина, ценившая чистое художество. Некоторые называли его циником, и это тоже нормальная участь художника, который никому не льстит и не мстит – просто как видит, так и пишет. Языкотворец Настоящим писателем, как показывает практика, становится тот, чьи формулы и определения уходят в речь. Войнович обогатил русский язык, как мало кто из современников: перезвездиться, свинина по-вегетариански, «кто сдает продукт вторичный – тот питается отлично», и это только «Москва 2042». А была ведь и «Шапка», и отличная публицистика, и злые стихи, в числе которых первоклассные пародии на гимн и советскую официозную лирику... При этом он был едва ли не единственным из советских диссидентов, кто сохранял удивительное душевное здоровье: фанатизм ему претил, он склонен был извинять слабости, не терпел только пророческого пафоса и учительского тона. Он отвечал чекистам дерзко и самоуверенно, начальству – без подобострастия. И удар он держал, как мало кто. Есть два занятных документа, сравните их – на полосу они не влезут: письмо Бродского Брежневу перед отъездом и письмо Войновича Брежневу после лишения гражданства. Это не значит, что Бродский больше любил Брежнева, боже упаси. Это значит, что Войнович нашел с ним более верный тон. (А уж письма Евтушенко Брежневу просто читать мучительно, хотя Евтушенко и так пинают все кому не лень.) Войнович говорил с ними так, как они того заслуживают, не питал иллюзий, не надеялся вышибить из них слезу или сподвигнуть на доброе дело. Он в них не разочаровывался, поскольку не был очарован. Многие вспоминают, что он и в 1991 году, сразу после возвращения, не надеялся на трансформацию этого государства, на волю этого народа, на чутье и прогностические способности шестидесятников. С ними он, кстати, вообще во многом расходился. Он полагал, что Ленин глупей Сталина, потому что все его начинания безнадежно погибли уже при нем, а сталинская конструкция, хоть и скособоченная, простояла после него тридцать лет. Он не питал иллюзий насчет Горбачева, все понимал про Ельцина, а Путина, кажется, настолько низко ставил с самого начала, что ни в 2002-м, ни в 2004-м ничему не удивился. Состояние «Чонкина» Слова о «тайне смеющихся слов», которой владеет Тэффи, приписывали тому же Зощенко. Но думаю, что талант Войновича не меньше – это тайна интонации: слова-то самые стертые, но это сочетание бывалости, насмешки, грубости, слезной жалобы и вагонной байки – именно его ноу-хау. Никто не создал за последнее время такой живой и убедительной речевой маски: обратите внимание, что «Автопортрет» написан совершенно не так, как «Чонкин». «Я тридцать лет не мог войти в состояние «Чонкина», – объяснял мне Войнович, когда я спросил, откуда такая пауза. Сейчас мы все вошли в это состояние, и ничего в этом хорошего нет. Но хорошо уже то, что одна из самых смешных и злобных книг Войновича опять про нас и полностью нам понятна. Если б она еще и подействовала на нас так, чтобы все мы хоть отчасти стали похожи на него! Но для этого надо еще и уметь так сильно любить, чтобы это отшибало страх. Может, кому и повезет. * * * Материал вышел в издании «Собеседник» №29-2018.

Чистый художник. Дмитрий Быков – о Владимире Войновиче
© ИД "Собеседник"