Газета «За доблестный труд»

11 апреля 2019 года скончался писатель, журналист и знаменитый радиоведущий Дмитрий Петрович Савицкий. «Свободная Пресса» публикует окончание рассказа Владимира Алейникова о работе с Дмитрием Савицким в одной московской газете. Начало. …Он встретил меня, разбухший, похмельный, без очков, близоруко щурящийся, но старавшийся выглядеть бодро и держаться как можно твёрже, с неизменно прямой спиною, с кофемолкой привычной в руках. – Сейчас будем пить кофе! – объявил, улыбаясь, Битов. – Можно и кофе! – сказал я, проходя в квартиру. – А потом будем пить вино! – Можно и вина выпить. – А потом говорить будем. – Хорошо. Я согласен на всё. Я сказал ему сразу – про «Колесо». Он ответил: – Да, я подумаю. Мы устроились за столом, на котором, как и всегда у Андрея, почти ничего съестного не было. Так, чёрствая булка, печенье, остаток сыра. Зато кофе было предостаточно – и Андрей со всегдашним удовольствием засыпал тёмно-коричневые пахучие зёрна в длинную и узкую металлическую, поблёскивавшую серебряным отливом кофемолку, его любимую, и включал её, и размалывал зёрна, и образовавшийся порошок засыпал во вместительную джезву с деревянной рукояткой, и ставил джезву на огонь, и варил кофе, и разливал дымящийся напиток в чашечки. Словом, это был традиционный его ритуал. И мы пили с ним свежий, вкусный, крепкий кофе. И Андрей уже кивал на стоявший в углу пяток семисотграммовых бутылок с белым сухим вином. И пришёл после кофе черёд сухого вина. И Андрей поправил здоровье. И мы с ним – поговорили. Он, не уставая изумляться тому, что видит меня в роли интервьюера, хотя, как я заметил, было это ему, безусловно, приятно, закурил и принялся отвечать на мои вопросы. Он ответил на все мои вопросы о своей жизни и литературной судьбе. Причём делал это с удовольствием, охотно, умеючи, обстоятельно и без всякого сумбура, толково. Говорил как по-писаному. Он вообще любил и умел говорить. А тут он вспоминал некоторые моменты своей биографии, соединял их с прозой своей, проводил параллели с тем-то и с тем-то, перекидывал мостики сразу во все времена, по спирали, по ассоциации, вовращался к тому, с чего начал, продолжал, развивал свою мысль, парадоксами сыпал, шутил, говорил серьёзные вещи – и стал постепенно, в процессе говорения своего, снова самим собою, и, похоже, действительно подлечился, и вином, и речами своими, и был интересен мне, как и всегда, и слушал его я внимательно, с интересом и с удовольствием, и как-то по-новому он раскрыться теперь сумел. Всё, что сказал мне Битов, было вполне в его духе. То есть – оригинальным, свежим. Бери да печатай. Всё это – я записал. Наскоро. Для себя. Надо мне было из всех этих записей торопливых сделать потом интервью. Я поблагодарил Андрея. И спросил: – А как же с публикацией? – Какой? – не понял Андрей. – Публикацией повести «Колесо». – В газете «За доблестный труд». – А что? – Да так, ничего. – И всё же? – Пусть публикуют. – Но где же мне взять её? – Так... Андрей поразмыслил немного. Потом наконец сказал: – Повесть возьми у Инги. – Поеду. – Прямо сейчас? – Конечно. – А что за спешка? – Вовсе не спешка. Так надо. – Ну, как знаешь. Тогда поезжай. – Еду. – А может, выпьем? – Нет, спасибо. Ты выпей сам. – Я-то выпью. – Ну вот и выпей. – Ты не хочешь? – Нет, не хочу. – Ну, как знаешь. – Держись. Поправляйся. – Постараюсь. – Всего хорошего. – Инге там привет передай. – Передам. – Скажи, пусть приедет. – Хорошо. – Ну, пока? – До свидания. И я, попрощавшись с Битовым, поехал к Инге Петкевич. Инга, жена Андрея, училась тогда в Москве – то ли на высших литературных, то ли на высших сценарных курсах. Пожалуй, на сценарных. Потому что охотно всем рассказывала о просмотренных там кинофильмах – таких, которые сроду прочим не покажут. В том числе, с хрипотцою в голосе, только среди приятелей, – и об эротических, само существование которых для всех вообще казалось фантастическим. Ну а вся мировая классика – уж это само собой, всё было там пересмотрено. Показывали им и все новинки. Студентам – или слушателям, ежели так правильнее, – высших курсов полагалось назубок знать всё, что могло им потом пригодиться, в дальнейшей, предполагаемой их работе, когда, закончив обучение, примутся они создавать собственные сценарии. Жила Инга в общежитии Литинститута. Находилось оно не то, чтобы совсем уж далеко, на окраине где-нибудь, – нет, вовсе и не на окраине, и однако же на отшибе, осторонь от знакомых мне районов, и всё-таки далековато, конечно, так мне тогда показалось, и ехал я слишком уж долго, за Останкино куда-то, и это мне порядком надоело. Сейчас я и адреса даже приблизительно не скажу, хотя зрительно – до сих пор отчётливо помню, где оно, это здание. Я приехал туда. Открыл входную дверь. Прошёл по коридору в указанном обитателями общаги направлении. Увидел дверь нужной мне комнаты. Постучал. Инга, рыжегривая красавица, открыла мне. Была она спросонок. И всё ворчала – на всё на свете, так, для порядка.Глаза её смотрели на мир вроде бы и сердито, но мелькала в них иногда и шальная, смешливая искорка. Лицо её было заспанным, бледным, пухлым. Надутые совсем по-детски, не накрашенные, капризно изогнутые губки забавно подёргивались и оттопыривались, и создавалось впечатление, будто прямо сейчас пожелала что-то необычное сказать, но передумала, вот и всё, и возьмёт да ничего и не скажет, а вы уж все как хотите, так и ведите себя, и что хотите, то и думайте, потому что ей всё равно. По плечам её, наскоро прикрытым старым халатиком, буйной россыпью разметалась целая галактика рыжих волос. Инга выслушала меня внимательно. И некоторое время, сузив свои магнетические глаза, размышляла. Потом она порылась где-то поблизости, в бумажных и книжных завалах, извлекла из укромного закутка машинописную перепечатку битовского «Колеса» и протянула её мне. Текст оказался получерновым, густо, от руки, правленым Андреевой рукой. – Ничего, разберутся! – спокойно сказала Инга. – Перепечатают. Делов-то! И громко заржала. Это у неё смех был такой. Фирменный. Неповторимый. Нечто вроде одобрения. Инга была не только яркой личностью, что само по себе замечательно и уже вызывает интерес и симпатию, но ещё и очень талантливой писательницей. А я как раз недавно прочитал её чудесную книжку для детей «Мы с Костиком». И поэтому, не удержавшись, тут же, напрямую, сказал ей, как мне эта книжка понравилась. Инга сверкнула своими светлыми, – то ли зелёными, то ли голубыми, то ли изжелта-карими, трудно их цвет передать, потому что всегда они были неизменно горячими, огненными, то с бушующим в них пламенем, то с весёлой, лукавой искоркой, то с таинственным, странным мерцанием где-то там, на самом их дне, – ставшими тут же горячими, жаркими, пробуждающимися глазами, встряхнула волосами – и опять заржала. – Надо повидаться, Володя! – сказала она, закуривая. – Хочу стихи твои новые послушать. Можно? – Конечно, можно, – сказал я. – Приезжай. – Вот-вот. Приезжай, – проворчала Инга. – Помнишь, как ты приехал к нам в Токсово и читал стихи? – Помню, конечно, – ответил я. – Хорошо тогда было! – вздохнула Инга. В коридоре, за прикрытой не слишком плотно дверью, вдруг раздался какой-то жуткий грохот, вслед за грохотом – глухой шум падающего тела, а потом – чей-то крик отчаянный, а за криком – тихие стоны. Я тревожно оглянулся – и вопросительно взглянул на Ингу, являвшую собою, к моему немалому, признаться, удивлению, редкий пример образцовой выдержки и полнейшей невозмутимости. – Не обращай внимания! – спокойно сказала Инга. – Пьют, не просыхая. Все здесь пьют. Поголовно. Вот, – показала она почему-то на кровать, – Коля Рубцов, например. Трое суток провалялся у меня под кроватью. И всё пил. С утра мается, охает, тянет мне снизу рубли свои мятые, поганые: «Инга, умоляю! Инга, спаси! Сбегай за бутылкой. Сил нет терпеть больше. Выручи. Принеси опохмелиться!..» Выспаться спокойно не давал. Ну, слушаешь его, слушаешь – и лопается терпение. Плюнешь, встанешь. Принесёшь ему бутылку. Он заглотнёт немного – и опять отрубается. Храпит на полу, под кроватью. Алкоголик, что поделаешь! Еле выдержала я. Гнать его – жалко. Ну куда он потащится? Наконец, сам ушёл. А поэт он – хороший, да? Ты как считаешь? – Да брось ты! – отмахнулся я. – Третий сорт. Ну, десяток стихотворений наберётся. Мне как-то всё равно, есть он или нет его. Пусть живёт. – Да, пожалуй, – согласилась Инга. – Все нервы мне вытрепал. Алкаш хренов. Но стихи у него – есть, есть трогательные. Такие, знаешь, русские, в есенинском ключе. Деревня, матушка, поля, берёзки. Пусть живёт! Говорить было вроде особо уже и не о чем. Да к тому же надо было Инге умываться, в порядок себя приводить. И то сказать – трое суток Рубцов её мучил! Мы договорились как-нибудь на днях повидаться. И я повёз повесть Битова в редакцию. Увидев рукопись, Толя Кричевский оживился: – Можно будет давать с продолжением, из номера в номер! Но главный редактор, дама самовольная, любящая делать всё поперёк, руководствуясь только ей одной ясными принципами, вначале довольно рассеянно полистала до крайности затрудняющий чтение, испещрённый обильнейшими, в несколько слоёв, исправлениями и напоминавшими головоломные математические формулы, бессчётными вставками, текст битовской повести, потом о чём-то призадумалась, куда-то позвонила, с кем-то, видимо, посоветовалась, после чего вышла к нам с истрёпанной рукописью в руке с видом более чем решительным, отчего всем сразу стало ясно, что на сей раз номер не пройдёт, – и категорически воспротивилась публикации «Колеса». Заодно, само собой, автоматически отпала надобность и в публикации моего интервью с Битовым. Ну, коли так, то и ладно. Ничего не попишешь. Начальство – против. Давит оно на корню наши инициативы. Повздыхали мы все, пороптали – на судьбу и нашу редакторшу – но потом примирились с обеими и довольно скоро успокоились. Отдал я рукопись «Колеса» на прочтение Кричевскому. Так она, правленная Битовым, и осталась у него. Нам же, для обновления газеты, следовало по возможности скорее, а лучше бы незамедлительно, – чтобы как в сказке, прямо сейчас, это вдруг прояснилось, – придумать что-нибудь другое. И меня осенило. Я предложил периодически публиковать на последней полосе произведения для детей. По воскресеньям, например. Среди сонма столичных моих знакомых было немалое число интересных, славных людей, по возрасту своему гораздо старше меня, с одной стороны – известнейших представителей неофициальной литературы, и поэтому неиздаваемых, с другой же стороны литераторов широко издаваемых и тоже известных, профессионально и хорошо пишущих именно для детей. Игорь Сергеевич Холин, Генрих Сапгир, Гена Цыферов, Ян Сатуновский, Овсей Овсеевич Дриз... Небось, все они откликнутся на призыв, поймут ситуацию правильно – и с удовольствием, надо полагать, согласятся дать нам свои стихи и сказки – для публикаций в нашей газете. Идея моя всем нашим редакционным людям очень понравилась. По душе пришлась. Или, как говорится, в жилу. Видно, я поневоле в самую точку попал. Сотрудники газеты сразу же оживились, оторвались от пишущих машинок, вскочили с мест, закурили, все разом заговорили. – Для детей – это здорово! – Надо, братцы, думать о детях! – Надо помнить о детях, товарищи! – Надо детям нашим помочь! В общем, промелькнул во всём своём блеске и заставил меня в очередной раз восхититься и улыбнуться прекрасно известный ценителям одесского сочного юмора мотив из романа Ильфа и Петрова. Но пришло это сразу же в голову почему-то лишь мне одному. Сотрудникам было не до юмористических ассоциаций. В своём едином порыве были они все, как один, совершенно искренними. Лица их посветлели, помолодели, расплылись в добрых улыбках. И потеплели глаза их, усталые, натруженные, болевшие от сочинения, правок и вычиток газетных материалов. И смягчились их измотанные монотонной тягомотиной и ежедневной нервотрёпкой, но всё же не очерствевшие вконец, не ледяные, вовсе не каменные, а вполне людские, отзывчивые, с человечностью, вмиг проявившейся, гулко бьющиеся сердца. Все они горячо поддержали новую мою идею. Даже главная редакторша, для порядка вначале слегка поломавшись, пошуршав своими лёгкими, воздушными одеждами, сквозь которые в меру эротично просвечивало золотисто-кремовое, ухоженное, благоухающее заграничными дорогими духами, свежее тело дамы в бальзаковском возрасте, совершив белыми ручками в золотых браслетах и кольцах загадочные манипуляции, с прижиманием ладоней ко лбу, что символизировало залумчивость, с постукиванием пальчиками по краю стола, что выражало настроенность на боевой лад, нежданно для всех тоже милостиво улыбнулась и мою идею одобрила: – Вот это как раз то, что надо! Получено «добро» – надо действовать. И немедленно. Только так. Волынить, затягивать с действиями в подобных случаях, крайне редких в советское время, с его бесчисленными запретами, ограничениями, с вечной оглядкой и въевшейся в мысли опаской, категорически нельзя. Следует сразу же хватать ситуацию за хвост и крепко её держать, а не то, чего доброго, может она и вырваться, и сбежать неизвестно куда, то есть – просто перемениться. И вовсе не в лучшую сторону. Такое случается редко. Вернее, такого почти не бывает. Вот в худшую сторону – да, это всегда пожалуйста. Этого сколько угодно. Примеров полно. За ними и ходить-то далеко не надо. И лучше, от греха подальше, об этом пока что не думать. Лучше – немедленно, желательно – прямо сейчас, ничего не откладывая на потом, что-то предпринять. Всё это мы хорошо понимали. И на вещи смотрели трезво. И действовать были готовы. Все. Так считалось. Но лучше бы всё-таки – действовал автор идеи. Так оно как-то спокойнее – для остальных. Ведь мало ли что может произойти? И лучше – подстраховаться. Обо всём этом – я догадывался, по чутью, как всегда, заранее. Всё это я – что делать! – более чем понимал. Ничего не попишешь – привычно сваливать всё на кого-то. В данном случае – на меня. Ну и пусть. Разберусь, поди, сам. Но с кого начать? И тут меня вновь осенило. Я сказал Диме Савицкому: – Давай напечатаем Лимонова. Я серьёзно говорю. Сам посуди — живёт человек в Москве на полулегальном положении. Шитьём брюк подрабатывает. Стихи пишет – но их не печатают, и не будут печатать, сам понимаешь. Но мы Лимонова – напечатаем. И мы будем – первыми, кто его напечатает. – Интересно! – Дима заинтересованно слушал меня. – Говори! – Я уверен, – продолжил я свои рассуждения, – что Эдик сумеет писать стихи для детей. Дар у него такой. Нечто детское в нём есть, игровое, согласись. Наверняка он никогда для детей не писал. Но наверняка же и сумеет это сделать. Вот ты представь: пишет Эдик эти стихи, и приносит их нам. А мы публикуем их в газете. И вскоре вся Москва читает напечатанные лимоновские стихи. Я уверен, что он хорошо напишет их. – Давай звонить Эду! – загорелся Савицкий. Я позвонил Лимонову. Вкратце объяснил ему, что от него требуется. Эдик секунду помедлил. Потом решительно сказал: – Идёт! Сажусь писать. Нам оставалось – только ждать. Лимонов времени зря не терял. Не откладывая дела в долгий ящик, он сразу же сел за работу. И на удивление быстро с заданием справился. За один присест, набело, написал он ровно столько стихотворений для детей, чтобы заполнить полосу. Строк триста, наверное. И на следующий день принёс перепечатанные им на чешской машинке «Консул» тексты. Называлось это – стихи для детей. Мне они понравились. В них было то лимоновское, полунаивное, полуребяческое, полуабсурдное, полужитейское, что являлось отличительной чертой тогдашних его писаний. Кроме того, стихи получились задорные, весёлые, игровые, с прибаутками, с восклицаниями, с междометиями, со скачкой на деревянной лошадке неведомо куда – и с прочим лёгким бредом, который придавал текстам Эдика странное обаяние. Кричевский прочитал стихи и вначале хмыкнул, а потом крякнул, а после этого присвистнул и улыбнулся. – Годится! – сказал он. – Пойдёт в номер. Савицкий прочитал стихи и восхитился: – Ну, Эд! Выдал ты тексты! Пышноволосый, круглолицый, в очках, в хорошо сшитых им же брюках с аккуратно отглаженной стрелкой, вроде бы скромный, но с бесом в ребре, Эдик Лимонов сидел в редакции и радовался жизни, радовался некоторым изменениям в писательской своей судьбе: – Надо же! Меня, Лимонова, – печатать собираются! В Харькове узнают – не поверят. А всё так и есть. Вот я, Лимонов, сижу в советской редакции. И вижу, что меня хотят издавать. Ну не чудеса ли это? Глядишь, стану печатающимся поэтом. И моя супруга, Анька, Анна Моисеевна Рубинштейн, уже не будет называть меня «молодым негодяем»! Надо выпить за такое дело! – Пить будем потом! – сказал навидавшийся в жизни всякого, начиная с армейской службы и продолжая выразительным перечнем его работ, исключительно с целью заработать на хлеб насущный, из которых одну всего-навсего вспоминал он порою с симпатией – работу осветителем в знаменитом театре «Современник», да и там приходилось ему отрываться от дела частенько, чтобы прямо с репетиции сбегать в магазин за очередной бутылкой водки для Олега Ефремова, – остальные же были так себе, пребыванием Бог знает где, тратой времени, часто бессмысленной, включая, хоть это и не работа, а учёба, и Литинститут, где он зачем-то учился, но чему – он и сам не знал, да и заработки в газете были крохами, так, перебиться, – и на том спасибо, конечно, – да хотелось бы всё-таки большего, но чего впереди ожидать, как не именно крох, здесь, в совдепии, где подумаешь поневоле, не махнуть ли, послав подальше неуступчивое отечество, с ностальгией всей, за кордон, – сказал, как отрезал решительно в любой ситуации трезво и в корень глядевший на вещи, бородой сурово тряхнув, строгий ментор Дима Савицкий. – Вот когда выйдут твои стихи, когда увидим мы, что они напечатаны, – тогда и выпьем! – И то верно! – согласился Лимонов. – Подождём, что из этой затеи получится. И лимоновские стихи для детей – вышли в свет! В следующее же воскресенье. Целая полоса была для них отведена. Кажется, Дима сочинил ещё и небольшую врезку – о том, кто такой Лимонов.И рисунки, заставочки весёлые, в стиле иллюстраций к детским книжкам, были на полосе. Одним словом – событие. В понедельник в редакцию пришёл радостный Лимонов. Мы вручили ему столько газет, сколько унесёт, – груду. Эдик прикинул, сколько дотащит, – и потребовал ещё – на подарки знакомым. Дали ему штук сто газет и на подарки. Обременённый тюком с газетами, Эдик Лимонов, отныне автор самой крупной в Москве многотиражки, издаваемой большим тиражом и даже продающейся в газетных киосках, вышел из редакции на Бутырский вал. Это была первая его публикация. Самая первая. И самая неожиданная. И, конечно, было ему всё это очень приятно. Перво-наперво он незамедлительно отправил номер газеты со своими стихами родителям, в Харьков. Пусть старики знают, что непутёвый сын их уже печатается! Потом ходил по Москве с заполненной газетами сумкой – и как бы между прочим дарил, экземпляр за экземпляром, украшенную его стихами газету многочисленным своим знакомым. И, кто его знает, – может быть, именно тогда зародилась в его изобретательном, с сумасшедшинкой, с любовью к риску, творческом мозгу идея когда-нибудь издавать собственную газету? Что и воплотилось нынче – в «Лимонку». Национальный герой был в ту пору на гребне своей популярности. Его везде привечали. Всем, никому не отказывая, шил он отличные брюки – и все ему охотно за них платили, поскольку шил он брюки со вкусом. Всем, куда только его ни звали, читал он свои стихи. Его акции поднялись: человек издаётся!.. Художник Миша Гробман, считавший почему-то, что это именно он открыл Лимонова, ходил по гостям, держа всегда наготове газету с лимоновской публикацией, – и прямо с порога начинал читать оторопевшим людям задорные, чёрным по белому напечатанные, занимающие целую полосу, Эдиковы тексты, заводные, с явным, хоть и несколько харьковского, провинциального толка, но всё же французистым, авангардным, очевидным дадаизмом. Жена Лимонова, Аня Рубинштейн, очень полная, с невероятно красивой головкой, приходя куда-нибудь и попивая кофеёк, а заодно жуя предложенный хозяевами бутерброд, а потом, незаметно как-то, и ещё один, и ещё, поскольку поесть она любила, скромно поднимала на присутствующих сияющие глаза и с гордостью говорила: – Эд уже печатается!.. В общем, поспособствовал я укреплению лимоновской известности в белокаменной и за её пределами. Но как же мне было не поддержать друга? Как было хоть в чём-то ему реально не помочь? Всё я делал, как и всегда, искренне, от души, с самыми добрыми намерениями. Довольно быстро мне надоело ходить на службу, ездить по всяким автохозяйствам, а потом, сидя за громоздкой машинкой, прямо набело писать невесть что. Не для меня была эта контора. Хоть и люди здесь, можно сказать, хорошие, почти наши, почти свои, но – не для меня это, нет, не для меня. И я ушёл из редакции. Савицкий, небольшой, энергичный, спортивный, с ассирийской сизо-смоляной бородой, помимо прозы, явно под воздействием исходящих от моих стихов импульсов, – да и не только, наверное, от моих, потому что везде тогда читались стихи, везде перепечатывались стихи, – начал, всё интенсивнее, писать и свои стихи. Каждый новый цикл он тащил ко мне и дарил с дружеской надписью. Циклы эти появлялись на свет с завидной регулярностью. До сих пор у меня чудом сохранились некоторые его самодельные книжицы. Он любил и хорошо знал джаз. Любовь к джазу нас ещё теснее сблизила. В его тринадцатиметровой комнате, расположенной в глубине коммунальной квартиры на четвёртом этаже ничем не примечательного дома в Лиховом переулке, частенько слушал я отменные записи. Дима угощал меня антрекотами, по одному антрекоту на брата, и заваренным им по собственному рецепту, действительно вкусным чаем. Иной раз мы с ним скидывались и покупали бутылочку «Каберне», которую и распивали не спеша, под свинговые вибрации эллингтоновского оркестра или под золотое соло трубы Луи Армстронга. Фортепьянные проигрыши Дюка плавно зависали и покачивались в зыбком, волокнистом дыму выкуренных нами сигарет. Армстронговский тон был тёплым, даже горячим, как врывающийся в Димину комнату из-за полуотдёрнутой шторы солнечный луч, был густым и медвяным, звук был острее бритвы и сразу же устремлялся в атаку, напористость и энергия великого джазмена не знали границ, пассажи являлись вдруг, словно из ничего, сами по себе, вспыхивали и сменялись другими, ещё более колоритными, и четырёхтактовые музыкальные фразы возникали, вытекали одна из другой, и в самом построении игры была та вернейшая взаимосвязь, которая, несомненно, была фирменным знаком, отличительной чертой этого джазового гения, — и только вздрагивало вдруг оконное, давно не мытое, тускловатое стекло, чтобы лёгкой звёздочкой отразился в нём пронизавший пространство всей комнаты, устремившийся дальше, в заоконную даль, будоражащий, звонкий, ликующий звук, – да покачивал головою, улыбаясь чему-то, Савицкий, да крутилась пластинка, да гудела недальним Садовым Кольцом за стеною Москва... Димин сосед по коммуналке закалялся под холодным душем, намереваясь стать «моржом». Дима тут же напечатал в газете рассказ о нём, чем вызвал прилив дружбы. Сосед начал всерьёз «моржевать», увлёкся, а потом увлёкся и сочинением прозы, которую Савицкий обрабатывал и печатал всё в той же газете «За доблестный труд». Так в Москве стало одним прозаиком больше. Дима жаждал знакомств с людьми богемы, – в особенности с известными тогда, или знаменитыми даже, и тем самым ему, человеку пишущему, ещё более интересными людьми, с которыми, при его несколько вкрадчивом, отчасти рассчитанном, сделанном, но и достаточно броском, лучезарно-компанейском обаянии, он довольно легко находил общий язык, быстро налаживал отношения, неглубокие, впрочем, без подлинных дружб, но зато для него приятные и в известном смысле полезные, – и зачастил ко мне. У меня всегда можно было кого-нибудь да встретить. Потом я дал ему адрес Марии Николаевны Изергиной, выдающейся женщины, живущей в Коктебеле, подруги Марии Степановны Волошиной и очень многих достойных людей, – и Дима переместился туда, там и обрёл новое дыхание как писатель. Более известен был там годами – как всегда, неизменно, в любом настроении, в любое время дня, в любую погоду, находящийся в самой лучшей, образцовой спортивной форме, по-настоящему классный теннисист, обыгрывавший на корте всех без исключения обитателей дома творчества. Савицкий давно живёт на Западе, но старые коктебельцы по сей день вспоминают его – верного рыцаря Марии Николаевны и теннисного короля.

Газета «За доблестный труд»
© Свободная пресса