Пересекающиеся орбиты, театральные убийства и лживый сценарий. Отрывок из книги "Колумбайн"
20 апреля — двадцать лет со дня трагедии в американской школе «Колумбайн». В этот день в 1999 году произошло одно из самых резонансных событий в новой истории Америки — вооруженное нападение на школу в Колорадо. Два подростка, Эрик Харрис и Дилан Клиболд, пришли в учебное заведение, чтобы «устроить настоящий Армагеддон». В результате их нападения были убиты 13 человек, в том числе учитель, и пострадали сотни. Но на этом история двух подростков не закончилась. «Колумбайнеры» (так называют себя фанаты Эрика и Дилана), перестали быть просто фанатами. Теперь отголоски «Колумбайна» слышатся по всему миру, само слово стало нарицательным для подобных трагедий, а в России принимают специальные законы для борьбы с подобными сообществами. Недетские шалости. Уполномоченный по правам ребенка — о том, как бороться со «школьным терроризмом» Впервые в России выходит культовая книга Дейва Каллена, авторитетного американского журналиста и исследователя, изучавшего события в школе «Колумбайн» и феномен таких вспышек насилия. Отрывок из книги публикует для своих читателей Sobesednik.ru: * * * Трагедии продолжают происходить. Когда нас потрясает очередной ужас, на экране телевизора возникают трогательные видеоролики, в которых за тридцать секунд рассказывается о недолгой жизни той или иной жертвы. Я сразу же хватаюсь за пульт, и мой большой палец нависает над кнопкой быстрой прокрутки вперед, чтобы не просматривать эти кадры и не впускать жертвы в свое сознание. Но время от времени какой-то из рассказов все-таки привлекает мое внимание — он слишком трогает, чтобы отказываться от его просмотра. Виктория Ли Сото, учительница из Ньютона, погибла, защищая первоклашек в 2012 году. Крис Минц, бывший пехотинец, в которого выстрелили три раза, когда он пытался спасти сокурсников в колледже в городке Ампква, штат Орегон, в 2015 году. Он выжил. Так что иногда я смотрю эти ролики. И тогда я рискую получить рецидив. Горе — странная вещь. Оно протекает непредсказуемо и непоследовательно: иногда оно не обостряется, когда раздражитель силен, а потом вдруг охватывает тебя из-за какого-то пустяка. Когда в разговоре с одной из тех, кто пережил трагедию «Колумбайн», я признался, что прокручиваю вперед те самые рассказы о жертвах, показывать которые по телевидению призывал сам, она отругала меня, ведь иногда я их все-таки смотрю, хотя знаю, что они действуют на меня губительно. Раньше я страшился другой опасности — той, которую могли повлечь за собой несколько лет погружения во внутренний мир убийц. Но мои опасения не оправдались. Исследование психики Эрика — как изучение какой-то болезни при помощи микроскопа. Он не проник внутрь меня. Дилан просочился в мою душу незаметно. Когда я писал книгу, описание сцены заупокойной службы по нему было для меня вторым по трудности. Я плакал, жалея его родителей и брата, а также преподобного Дона Марксхаузера, ибо знал, чего эта служба будет ему стоить. Позднее я понял, что скорблю и по Дилану. Какой милый любящий мальчик. На протяжении большей части своей жизни. Подросток, сбившийся с пути, его можно было спасти. Теперь я понимаю, что мои чувства к нему всегда были именно таковы, даже когда я его ненавидел — просто тогда я этого не осознавал. Но скорбь по Дилану бледнеет перед скорбью о тех, кто уцелел. Потому что с ними я встречался. Самым кошмарным днем в моей жизни было 21 апреля 1999 года. День после трагедии в «Колумбайн». Разумеется, убийства меня ужаснули, но тогда мы о них знали мало. Ясно помню, как в четыре часа дня 20 апреля, во время брифинга для прессы в Клемент-Парке, имена погибших зачитывал шериф Стоун, стоявший на зеленой траве на расстоянии вытянутой руки от меня. Я шумно выпустил воздух, поймал на себе косой взгляд, содрогнулся и почувствовал, как у меня отвисает челюсть. Я был не в силах закрыть рот. Затем ничего. «Ну же, давай работай!» — кричал мой мозг. Все было намного, намного хуже, чем я предполагал. Давай работай. Я опять попытался вообразить то воздействие, которое случившееся оказало на всех этих людей. Но кто они? Парни? Девушки? Учителя? Кто их родные и как все это повлияет на них? Я не мог представить себе ничего или вызвать в душе какое-нибудь чувство, которое соответствовало бы всему ужасу того, что произошло. Мозг отказался работать. Я думал, что тяжелее всего будет увидеть отцов и матерей тех, кто был убит. Но нет, самым тяжелым были потерянные подростки с отсутствующими взглядами. Толпы уцелевших, которые спаслись от выстрелов и гадали почему. Утром следующего дня они устало бродили по вестибюлю церкви «Свет Мира» в ожидании первого официального собрания. Я узнал этих подростков. Вчера я видел, как они бегают, кричат, громко плачут и горячо сжимают друг друга в объятиях. Уровень адреналина зашкаливал. Но за одну ночь их словно подменили. Сухие глаза, невнятная речь, отсутствие эмоций, некрепкие объятия. Но больше всего пугала всеобщая молчаливость. Обычно от детей исходит ощутимая энергия — достаточно одной-единственной их горстке войти в кинозал, и ты чувствуешь, как ток этой энергии отражается от стен. Меня же окружала тысяча подростков, но, если бы я закрыл глаза, мне бы показалось, что я совершенно один. Особенно это касалось мальчиков — их едва можно было узнать. Они уже все знают? Они напуганы? Мне было страшно. Я не мог придумать, как сформулировать вопросы. И не хотел быть тем придурком, который станет говорить, что именно они должны сейчас чувствовать. Потом, в Клемент-Парке, когда они снова сбились в стайки, мне пришла в голову мысль. Я заговорил с группой мальчиков и, кивнув в сторону других детей, заметил, что они, похоже, не плачут. И этого хватило, чтобы их прорвало. Они наперебой начали рассказывать, как и когда слезы вдруг иссякли, словно кто-то выключил кран. Весь день я выслушивал один и тот же рассказ — сроки и ситуации менялись, но одно оставалось неизменным: без какого-либо внешнего раздражителя, без предупреждения, без объяснений — просто бах, и все эмоции отключились. Это привело их в ужас. Некоторые пытались плакать; одна девушка сказала, что чувствует себя так, словно ее личность отделилась от нее, как будто куда-то улетела из тела и парит в воздухе где-то далеко — и как ее вернуть? «Вот-вот!» — закричали друзья. Именно так они себя чувствуют. Они испытывали облегчение от того, что могут признаться в этом кому-то взрослому. Они надеялись, что я смогу все объяснить. Это нормально? Как долго это продлится? Они задавали мне те самые вопросы, которые хотел задать им я. И еще одно, о чем они наверняка думали, но страшились произнести вслух: станет ли им лучше? Чувства, конечно же, к ним вернутся, но не станет ли нанесенный ущерб необратимым? Слава богу, что они так и не спросили этого. В то утро фокус моего внимания переместился с погибших на живых. Я все еще не до конца усвоил, что это значит — пятнадцать смертей, тринадцать убитых и двое убийц. Мне стало их ужасно жаль, кем бы они ни были, но их уже невозможно спасти. А передо мной находились две тысячи детей, и им, к счастью, еще можно было помочь. Люди часто спрашивают, что заставило меня потратить на трагедию «Колумбайн» более десяти лет. Причина заключается в том дне и тех подростках. Тогда я не рассматривал это как материал для книги, но знал, что останусь с этими людьми надолго. В конечном итоге мною двигал поиск ответов на два вопроса. Один был — почему? Он сводил с ума. Но вопрос, который заставил действовать и поддерживал меня столько времени, был другим: что станет с этими двумя тысячами подростков? Я недооценил боль, которая передалась от них мне самому, и тот свет, который они принесли в мою жизнь. Я посвятил эту книгу семьям тринадцати погибших — из-за их утрат — и Патрику Айрленду, потому что он придавал мне сил. Его выздоровление было поразительно, а потом я познакомился с ним лично. Это настоящий подарок. Он рассказывал мне и о хорошем, и о плохом, и все без тени притворства или самолюбования. Каждый раз, когда я слушал парня на протяжении сначала месяцев, потом лет, он оставался невозмутимым и никогда не терял сил. Я черпал силы в несгибаемости духа, которую он излучал. Если он может преодолевать все, что выпало на его долю, с достоинством, смирением и радостью, то свое дело могу свершить и я. Трагедия в «Колумбайн» свела меня с Доном Марксхаузеном, всеми любимым пастором большого и преуспевающего лютеранского прихода и одним из лучших людей, которых я когда-либо встречал. Дон рискнул провести поминальную службу по Дилану. Затем он с состраданием отозвался о Томе и Сью Клиболд [родителях одного из нападавших — прим. Sobesednik.ru] в беседе с репортером New York Times, назвав их «самыми одинокими людьми на планете». Эти самоотверженные поступки стоили Дону его церкви и карьеры. Больше у него никогда не было большого прихода. Дон покинул Колорадо с достоинством, потом вернулся, чтобы стать пастором в маленькой горной общине. Когда я пишу эти строки, он трудится уже на третьей работе с тех пор, как покинул Литтлтон: посещает больных от лица маленькой местной церкви, включая лежачих и тех, кто страдает [болезнью] Альцгеймер[а], а еще иногда ведет занятия и помогает группе вдов справиться с горем. Примерно через девять месяцев после атаки на «Колумбайн», когда он еще был на вершине карьеры, я взял у Дона интервью. Затем я собрал вещи, пожал ему руку и направился к двери. Когда я уже протянул ладонь к двери, сзади до меня донесся вопрошающий голос: — А как у вас с душевным состоянием? Я замер. — Довольно хреново. — Хотите об этом поговорить? Весьма необычно. Но мне было очень плохо. И он это заметил. Что ж, почему бы и нет? Следующий час стал бесплатным психотерапевтическим сеансом с мудрым, оказывающим успокоительное воздействие человеком, преданным Богу и его детям. Наполовину пастором, наполовину психотерапевтом. Мы говорили о моей матери, о моих бойфрендах, о том, что порой мне не хватает уверенности в себе, короче, обо всем. Он посоветовал каким-то образом вновь познакомиться с Богом, но не давил на меня, и его не заботило, какой путь я для этого изберу: буддизм, иудаизм, религию мормонов, буду ли ходить к мессе, изучать Библию, или удалюсь от мира ради душевного очищения, или отправлюсь в рехаб... выбор годился любой. И ему было совершенно все равно, что я гей. На каком-то этапе беседы он попробовал определить, какое вероисповедание лучше подошло бы моему душевному складу, но в основном разговор у нас шел не о религии, а о том, что разъедало меня изнутри. Дон не пытался обратить меня, он просто старался помочь. И он помог. Поставленная им задача требовала решения. В тот день я не стал прихожанином какой-то церкви, не вступил в клуб анонимных алкоголиков, но я начал кое над чем работать. А самое сильное воздействие на меня оказало простое сострадание. То, что Дон почувствовал мою душевную боль, выделил меня из толпы, и я понял, что кому-то не все равно, каково мне. * * *