Это мой город: художник Виталий Комар
О сегодняшней Москве, которая напоминает Лас-Вегас, и о том, как ситуация с Крымом отразилась на русских художниках. Я родился… В Москве, в роддоме Грауэрмана, откуда меня принесли в квартиру по адресу Скатертный переулок, дом 14. Здесь я прожил двадцать пять лет, пока роскошное старинное здание, из окон которого виднелась церковь, где венчался Пушкин, не забрали под посольство Ганы. Это был четырехэтажный доходный дом, который в начале ХХ века построил архитектор Пиотрович в стиле компромиссного модерна, с керамикой и красивыми маскаронами на фасаде, во всех квартирах были гипсовая лепнина и бронзовые ручки на огромных венецианских окнах. В доме было всего восемь квартир, и все они после революции стали коммуналками, правда довольно элитными, в нашей пятикомнатной, например, жили всего три семьи. Мои родные занимали две комнаты, одну — старушка, которая жила при кухне еще с дореволюционных времен, и еще две — писатель Виктор Горохов. Он был знаменитостью и автором книги «Робсон», и у него даже был личный телефон. Кстати, сам Поль Робсон, когда был в Москве, приходил к нему в гости. Бывший владелец дома жил на первом этаже, где и до революции, его не тронули, так как он, по-видимому, сотрудничал с органами. В 1950-е он работал шофером, возил иностранцев на лимузине. Учился я… В 110-й школе по соседству, на углу Мерзляковского переулка. До революции здесь была знаменитая Флеровская гимназия. Мы начинали учиться отдельно от девочек, потом нас объединили. Мои бабушка и дедушка… Были верующими и пытались воспитывать маму в иудаистских традициях. Папа воспитывался в православных традициях. Правда, и мама, и папа, оба военные юристы, вопреки воспитанию выросли атеистами. Мамин папа, мой дед Владимир Гельман, работал заместителем директора Московского театрально-художественного училища, где готовили бутафоров и гримеров, и по совместительству был председателем жилищного кооператива РАНИТ (работников науки и техники). Кстати, обе его работы были в шаговой доступности от дома, это было дедушкино правило. Как верующему, ему было очень тяжело работать в шабат, день обязательного отдыха для иудеев, и когда наконец суббота в СССР стала выходным днем, счастью его не было предела. Дедушка любил красивые вещи, покупал антиквариат еще со времен нэпа. В доме было много старинных книг, картин в золотых рамах, немцы, голландцы. Все это постепенно продавалось с конца 1950-х годов, когда мама долгое время не могла найти работу. Носили вещи в ломбард на Арбате. Но самую большую ценность — пейзаж Шишкина довольно редкого периода, когда он увлекался Куинджи, — мы не трогали. Лишь когда я насовсем уезжал из СССР в 1977 году, пришлось его продать. Отнес я этого Шишкина в комиссионку на «Октябрьской», дали мне за него 800 рублей, а потом я узнал, что картину сразу себе взял председатель закупочной комиссии. Москва сегодня… Напоминает Лас-Вегас. После распада СССР наши нувориши много времени проводили в Вегасе, и их представление о роскоши и богатстве родом оттуда, как и архитектурный стиль нынешней Москвы. Вокруг — бутафория, но очень похожая на реальность. Когда я только приехал в США, меня удивило поведение людей на улице. Вот болтают в Нью-Йорке посередине тротуара два друга, и толпа их спокойно обходит. В Москве им бы сразу сказали, чтоб отошли и не мешали. Любопытно, что либеральные американцы эту реакцию москвичей расценивают как заботу об общем благе, а российские либералы видят в реакции ньюйоркцев уважение к личности. Кстати, американцы в быту предпочитают избегать конфликтов. Если встречаются представители разных партий, то они будут обсуждать искусство, знакомых, погоду, но не политику. У нас же порвать друг друга готовы сторонники и противники присоединения Крыма. Кстати, ситуация с Крымом крайне негативно отразилась на русских художниках — их почти перестали покупать в США и Европе. Мы с друзьями, живя в СССР, знали о contemporary art, как ни странно, довольно много. Пока Строгановка, которую мы с Меламидом окончили, Суриковский и другие художественные институты подчинялись Министерству культуры, валюты на закупку иностранных журналов не было, но была цензура. При Хрущеве началась мода на дизайн, и каждое министерство захотело иметь своих художников, поэтому Строгановку передали Министерству высшего и среднего образования, к которому относилось много разных институтов, в том числе и МАИ, для которого в обязательном порядке выписывались новейшие иностранные и профессиональные журналы, и наш институт, получив валюты, тоже стал покупать периодику по искусству, а на кафедре иностранных языков даже делались вкладыши с переводами статей. Так что мы были вполне в теме того, что творилось в искусстве на Западе, и понимали, в каком контексте сами работаем. Когда я переехал в Нью-Йорк, в области искусства все было так, как я себе представлял, но, конечно, меня удивило количество сыров и колбас, а также отсутствие очередей. Мы с Аликом Меламидом сотрудничали с нью-йоркской галереей Фельдмана, в которой к моменту нашей эмиграции уже прошли две наши выставки. Эта галерея в 60–70-х годах ХХ века представляла самых знаменитых художников, того же Энди Уорхола, и на каждом открытии мы знакомились с нью-йоркской богемой, постепенно становясь ее частью. Жизнь художника в Москве и Нью-Йорке… Отличается, хотя бы потому, что в России государство частично финансирует и художников, и околохудожественную жизнь. В США этого нет, как нет госмузеев или государственных изданий по искусству. Правда, искусство на Западе покупают и совсем не богатые люди, поэтому там есть рынок, а в России нет. Кафе «Синяя птица»… Знаковое для богемы место на улице Чехова (сейчас Малая Дмитровка). В 1960-е здесь проводились однодневные выставки молодых художников с обсуждениями. Курировали выставочную деятельность партийцы или комсомольцы, мы все были уверены, что они стукачи. Они нас действительно слушали, но с другой целью, это мне рассказали много лет спустя. Наши дискуссии действительно записывались, но не для передачи в компетентные органы (хотя, может, и это бывало), мы были подопытными кроликами, на нас партработники, которые отвечали за работу с молодежью, диссертации защищали. А у партийца с кандидатской степенью зарплата вырастала процентов на двадцать пять. Бульдозерную выставку… Придумал не я, а Оскар Рабин. Нас вместе с Рабиным арестовали на одном перформансе, где мы вместе с Аликом Меламидом играли роли Сталина и Ленина. Увидев гэбистов, зрители поначалу смеялись, думая, что это часть представления. Но арест сблизил нас с Рабиным, и, выпивая у него дома на следующий день, мы обсуждали, где сделать выставку. Дело в том, что главной проблемой художника в СССР, если он не вписывался в официальную идеологию, были выставки. На квартирах выставляться было запрещено, да и нам самим хотелось чего-то большего. Во время разговора я вспомнил, что в Польше художникам разрешили выставки в парках, и сказал, что воздух-то государству не принадлежит. Оскару это запало в душу, и вместе с поэтом и коллекционером Александром Глезером он написал заявление в городской профсоюз культуры с просьбой провести показ (слово «выставка» тщательно избегалось) картин на заброшенном пустыре всего на несколько часов. Пятнадцатого сентября 1974 года мы собрались в районе Беляево со своими работами, наших с Аликом картин было штук восемь. Вдруг появились представители власти, пригнали самосвалы и бульдозеры и под видом уборки пустыря стали ломать работы и разгонять собравшихся. То, что сопротивляться нельзя, а надо быть Ганди, я понял, увидев, как грамотно бьют математика Виктора Тупицына. Его ударили пару раз, и он от боли потерял сознание. Но когда схватили мой любимый автопортрет, где мы с Меламидом в виде Ленина и Сталина, и кинули на самосвал с грязью, у меня что-то дрогнуло, я решил его спасти, вскочил на подножку самосвала, выхватил картину из общей кучи и побежал. Меня догнал какой-то человек, толкнул лицом в грязь, наступил ногой на работу и стал ломать ее. Я посмотрел на него из лужи и сказал: «Ты что, это же шедевр!» Он остановился и швырнул оргалит, на котором была сделана работа, обратно на самосвал. Больше этого портрета я никогда не видел. Та картина «Ленин и Сталин», которая сейчас экспонируется в Музее современного искусства на Петровке — копия, сделанная к 15-летию Бульдозерной выставки. Кстати, мы до сих пор не знаем, кто нас разгонял — МВД или КГБ. Эта история вылилась в международный скандал, так как побили иностранных корреспондентов, под вопрос были поставлены Хельсинкские соглашения, сорвались международные визиты. Чтобы как-то замять дело, через пару дней на квартиру Оскара Рабина привезли в сопровождении немецкого телевидения большую часть работ, кроме тех, которые были утрачены при облаве. Говорили, что разгон нашей выставки — результат внутренней грызни между усиливавшимся МВД и КГБ, и что военные подставили спецслужбы. Но в итоге все сложилось неплохо, о нас написала вся мировая пресса (благодаря им мы получили рекламу на Западе) и вдруг нам разрешили квартирные выставки. Я люблю… Диптихи, триптихи, полиптихи. Когда несколько произведений в разных стилях, оказываются вместе, они начинают звучать по-новому. Сейчас как раз работаю над сложным диптихом. Дело в том, что визуальный язык ограничен и все стили сегодня перебраны, единственный способ создать новое течение — соединить все старые, как это делает город в своем развитии. Посмотрите на московские улицы, здесь, где каждый дом — картина, они напоминают мне полиптихи. Выставка KOMAR & MELAMID открыта в Московском музее современного искусства до 9 июня 2019 года. Фото: RUNYweb.com