Ветка краснотала. Умер известный поэт, переводчик и журналист Леонид Школьник
21 июня 2019 года на 74-м году жизни скончался журналист Леонид Школьник. В 1974–1989-м он работал в «Биробиджанер Штерн» — единственной в СССР газете на идише. Прошел путь от корреспондента до главного редактора. В 1989–1991-м был народным депутатом СССР, входил в Межрегиональную депутатскую группу вместе с Борисом Ельциным, Андреем Сахаровым, Тельманом Гдляном. В своем очерке долг памяти другу и коллеге отдает писатель Александр Купер. На мои последние два письма он не ответил. Что абсолютно ничего не значило. Никакой тревоги в душе не поселилось. Хотя я был в курсе его проблем с сердцем. Мы дружили очень давно. С четырнадцати лет. Он чуть старше меня. Сейчас, кажется, что столько уже не дружат. Менялись города, страны, редакции. И даже (что, может быть, нас не красило) светлячки-филологини. Они всегда окружают поэтов. Леню Школьника и Сашу Урванцева, нашего третьего друга игрищ и забав, называли «надеждой дальневосточной поэзии». Однажды непременно звонил телефон, и в трубке раздавался слегка хрипловатый голос Школьника: «Лэхаим!» Он любил фотографироваться на крыльце магазинов, которые назывались «Школьник». И даже стихи написал по этому поводу. Там, если память не изменяет, были такие строки: «Каждый день у магазина «Школьник», как король разгуливаю я». Лэхаим, многие знают, с еврейского, тост при выпивке. «За жизнь!» А в развернутом варианте — «Чтоб мы так жили!» Он всегда знал, чем я занимаюсь в тот момент, когда он звонил. И наоборот. Будь то цековская гостиница «Юность», где в половине седьмого утра мы допивали шампанское перед планеркой в своей любимой газете. Или офис его редакции «Форвертс» в Америке, штат Нью-Джерси. Правда, не уверен, что шампанское перед планерками пили в «Форвертсе». Впрочем, и там «наполовину наш народ». Значит, пили. Школьник сводил с ума филологинь. Хотя красавчиком его не назовешь. Некоторые считали его похожим на Визбора. А кто порадикальнее, сегодня их называют в сети «либерасня в белых польтах», видели в биробиджанском поэте папашу Мюллера из ошеломляющего сериала «17 мгновений весны». И даже Иосифа Бродского. Только Школьник, читая стихи, никогда не завывал. Неторопливый и негромкий, голубые глаза на выкате. Крупная лысина с могучего лба, готовая быстро дозреть. Уже тогда она, лысина, считалась неоспоримым признаком всяческих мужских достоинств. Красавчики с клочковатой порослью на лице, набриолиненными волосами и в мятых штанишках-узкачах — полукедики на босу ногу, вошли в моду позднее. Он мог часами наизусть читать стихи Евтушенко и Левитанского. Свои — тоже. Сам он до конца жизни, кем бы ни работал, оставался поэтом. Хотя издал всего три или четыре тоненьких книжки стихов. Одну — на двоих с Зиси Вейцманом. Она, как тост, тоже называлась «Лэхаим». И вышла в Самаре на спонсорские деньги. Ну вот, хотя бы одно, тоже на память: Выдохся. Замер. В подполье ушел. В центре земли. В этом городе вечном. В пестрой толпе, в балагане беспечном Что потерял и чего не нашел? «В этом городе вечном» — в Иерусалиме. В белом и вечном городе. Где любому, даже атеисту, кажется — Он был. Он — Христос. Леня там начинал мойщиком окон в магазинах. В советскую эпоху, чьим, часто двуликим, продуктом мы тогда являлись, поэту настоящему требовалась романтическая биография. Поработать геологом, оленеводом… На крайняк — рыбаком на сейнере. Прозаику — обязательно на стройке. Или в леспромхозе. В бригаде ударников. Тогда издадут твою первую книжку. И скажут — крепенький сборник. Это потом уже для писателей стали актуальными кладбища, стройбаты, ЧОПы, бригады бывших зэков и конторы вышибал в ночных клубах. Как для молодежи стало модным ходить по улицам в расшнурованных кроссовках и со стаканчиками никому не известного питья. Мелко прихлебывать. И зачем-то орать в невидимые микрофоны, спрятанные за ушами. Вот про что они орут? Вы когда-нибудь прислушивались? Школьник ни в геологи, ни в оленеводы не ходил. Зато он был кузнецом на заводе. Согласимся, тоже неплохо. Для биографии. Еврей — кузнец. Я больше ни разу не встречал в жизни евреякузнеца. Кстати говоря, некоторое время спустя именно этот завод, биробиджанский «Дальсельмаш», выдвинул Школьника в народные депутаты СССР. В межрегиональной депутатской группе он работал с Сахаровым, Ельциным, Собчаком, Гдляном, Старовойтовой и Афанасьевым, столпами перестройки. Так же, как я, не знаю второго случая, чтобы один и тот же человек в трех разных странах возглавлял газеты. В России — единственную на еврейском языке «Биробиджанер Штерн», в Израиле — «Новости недели» (начинал там с учетчика писем), в Америке — упомянутую выше «Форвертс». Я бывал у него в доме, в штате Нью-Джерси, в трехэтажном особняке. Мы лежали на зеленом газоне под соснами. И я с ладони кормил дикую белку. Кормил черным хлебом, который привез в качестве дара своему старинному другу. Я думал, что он скучает по России. По березкам, хлебу «Бородинскому» и олюторской селедке, с нашего с ним родного Дальнего Востока. Про водку говорить не приходится. Отсутствие хорошей водки за границей — миф. Такой же, как и медведи на улицах русских городов. Мы не виделись с ним уже несколько лет. Так получилось. Он внезапно уехал из страны. Я задал ему всего один вопрос: — Ты почему тогда не приехал? Он ответил: — Ты бы уговорил меня. И я остался бы в России. Дело было в 1991 году. Я работал за границей и на пару дней приехал в Москву. Он позвонил поздно вечером. Он не знал, что я дома. А звонил нашей общей подруге Нине Фокиной. Она жила со своими детьми на время моей командировки в нашей московской квартире, выданной любимой газетой. Он растерялся. Что случалось с ним редко: — Ты?!. Ты же должен быть в Лондоне! Я что-то радостно заорал. Вот ведь совпадение! — Немедленно приезжай! В девять я улетаю, в шесть, как всегда, шампанское… Он пообещал. И не приехал. Вот об этом я и спросил его в Америке, на лужайке, где стоял его дом главного редактора самой старой еврейской газеты в мире «Форвертc». Тема обозначилась деликатная. За всю жизнь мы со Школьником ни разу не поссорились. При всем моем, мягко скажем, не простом характере. Откровенно говоря — дерзком. Да и при его задиристости. Как и с двумя другими друзьями детства я ни разу не поругался. Их было три — чеченец, русский и еврей. Вчера не осталось ни одного. Спорить мы с Леней — спорили. Больше всего о стихах, о православии, о семитизме, о Христе и о пресловутой толерантности. Про которую мы тогда теоретически еще ничего не знали. Кто такие евреи, а также и про еврейский вопрос, я узнал, кажется, на втором курсе университета. Школьник однажды обмолвился: «Интеллигентных поэтов никогда не беспокоил вопрос национальности…» Я запомнил. Мы с ним были интеллигентами. Он — кузнец с Биробиджанского завода «Дальсельмаш», я — пацан из рыболовецкого колхоза «Ленинец», Нижнеамурская школаинтернат № 5. И мы состояли в одном литобъединении при Хабаровском Союзе писателей. В своих стихах он восхищался дальневосточной природой, славил междуречье, куда Сталин определил советских евреев еще в тридцатые годы. Много писал про любовь. Один из любимых образов — веточка краснотала. Краснотала много растет по берегам Биры и Биджана. Леня даже окончил в Хабаровске Высшую партийную школу. Страну он покинул на пике, если можно так сказать применительно к Школьнику, известности и карьеры. Работал собственным корреспондентом АПН по Дальнему Востоку, сподвижник Сахарова, вот-вот, поговаривали, должен был стать главным редактором единственного в стране литературного журнала на еврейском языке «Советиш Геймланд». Отец — советский офицер-фронтовик, рабочая биография… Что потерял и чего не нашел? Позже в одном из интервью он скажет: «Знаю, что после отъезда в Израиль, меня обвиняли во всех смертных грехах… Писали о «солидных счетах в банках»… Ни на кого обиды не держу. Скажу лишь одно: никогда и нигде не обмолвился плохим словом о земле, на которой вырос и стал нормальным человеком. Хотел бы побывать на биробиджанском кладбище — там могилы мамы, дочери, друзей и учителей…» Он перечислил их всех. Своих учителей в журналистике и литературе. В жизни. Зачем-то поэту нужно, «имея солидные счета в банках», мыть витрины в магазинах и идти в ульпан заново учить язык. Ульпан — школа для изучения иврита. Невероятных совпадений, пророчеств или знаков, посланных свыше, не сосчитать. Да и не объяснить уже. Утром вчерашнего дня, когда еще не получил от Юрия Лепского горькую эсэмэску, я разбирал книги в своей деревенской библиотеке. Почему-то сразу наткнулся на сборничек Школьника: Все горше свидания старых друзей. Все реже хождения в гости. Горстями, как ведрами — холод вестей. И, знаешь, полнехоньки горсти. …А было — сидели до гаснущих звезд, Душа и глаза нараспашку. — Кого это леший к порогу принес? — Да Юрку! — А, может быть, Сашку? Счастливое время недавних годов, Оно свой вальсок отыграло. И каждый сегодня поклясться готов, Что музыки было немало. Неужто вальсок отзвучал навсегда? Неужто душа отгорела? На кухне из крана по капле вода, — обычное, в общем-то, дело. По капле — и годы, и даты, и дни. По капле. По капле. По капле. И мы, как на сцене, на кухне одни — В последнем, быть может, спектакле. На кухне или в библиотеке. Какая, в общем-то, разница. А ведь СМС еще не получено. Мы никогда с ним не были диссидентами. Даже когда выпускали подпольный студенческий журнал «Новый фейерверк». Сейчас так называется детская студия журналистики при «Вечерней Москве». Школьник отделался выволочкой, меня исключили из комсомола. Потом восстановили. В КПСС он вступил в 1970-м. Я — в 1975-м. Собкор на БАМе должен быть непременно коммунистом. Однажды в вагоне-ресторане мы просидели с ним семь часов, не вставая из-за стола. Я ехал на великую стройку социализма. Он — в свой родной Биробиджан. Не про Брежнева мы тогда говорили. Нет, не про Брежнева… Последний стакан портвейна «Агдам» выпит. Он подарил мне первый сборник Бродского, изданный в виде перекидного блокнотика. Можно сказать, оторвал от сердца. Книжица Иосифа у него была одна. Крепенький сборник. Не знаю, в каком году он вышел из партии. Я в 90-м «приостановил свое членство в КПСС». Упомянутая выше двойственность проживаемого нами времени жила в нас. Из песни слов не выбросить. В день 70-летия друзья и коллеги по Евроазиатскому еврейскому конгрессу написали ему: «Ты был сапожником, депутатом, журналистом, редактором… И на каждом поприще неизменно побеждал обстоятельства, которые для многих твоих коллег оказались непреодолимыми. Ты побеждал, сохраняя верность своему народу, где бы ты ни жил: в Биробиджане, в США, в Израиле. Ты сотрудничал с самыми яркими политиками и общественными деятелями, которые преобразили бывший СССР… Ты делал и делаешь самое важное — говоришь правду, которая в сегодняшнем информационном мире нередко приносится в жертву популизму, позерству и фальши…» Подписались Михаил Членов, генеральный секретарь конгресса, Иосиф Зисельс, председатель генерального совета и Роман Спектр, вице-президент национально-культурной автономии. Их я не знал.Как и не знал и про то, что Леня, оказывается, еще и сапожником поработал. Ну да… Как же я мог забыть! Ведь он начинал на обувной фабрике. А популизм, позерство и фальшь, сюда надо бы добавить еще цинизм и имитацию бурной деятельности (ИБД), стали отличительными чертами нулевых. Безо всякого идеологического двуличия. Раньше наперсточники работали на вокзалах и базарах. Сейчас они катают на интернетсайтах. Полувранье и нужная для нагона трафика ложь красиво называется фейком. Был казус Кукоцкого. Теперь фейк Кавнацкого. По капле. По капле. По капле… Он не любил мои сплавы по горным рекам и ночевки в палатке на снегу. Он больше любил кафе и рестораны. Когда он впервые поехал в Париж, я его спросил: — Что ты там будешь делать? — Сяду в бистро на Елисейских Полях, закурю сигарету и буду смотреть на девушек. Вина, конечно, тоже выпью. В стихотворении «Журавушка», памяти дочери, он написал: И когда ты поймешь меня, не сумеешь ты не влюбиться в этот дождь на исходе дня и в прекрасные эти лица. Дочка уже училась в начальной школе. Не помню, в каком классе. Умерла в Биробиджане. Элла, его жена, умерла в Иерусалиме. Она была медсестрой, он лежал в больнице — первый раз с сердцем. И он влюбился в нее, теперь уже до конца жизни. Мы звали ее Элкой, она была слегка взбалмошной и по-еврейски крикливой. И нужно было видеть, как он приносил ей цветы. Элка родила ему двух сыновей. А когда она умерла (тромб оторвался), он написал на своем сайте пронзительные слова, сравнимые по исповедальности с «Рассказом синего лягушонка» Юрия Нагибина. Мы никогда не можем понять, за что мы любим человека. Да и не нужно никому понимать это. С маленьким еще Йончиком, сыном Лени и Элки, мы шли по улицам Иерусалима. Йонатану было годика четыре. Мы уже играли с ним в теннис на корте. Он уверенно тыкал пальчиком в припаркованные автомобили: — Это «Хонда-Аккорд», это «Тойота», а это «ЛендРовер» с полным приводом... Школьник в своей жизни ни разу не сел за руль автомобиля. В доме никогда не было машины. У знакомого раввина я спросил: — Ребе, откуда маленький мальчик может знать все марки современных автомобилей? По телевизору насмотрелся? Учитель поправил полы черной шляпы и задиристо взмахнул пейсами: — Не думаю… Может, он в прошлой своей жизни работал механиком гаража? В моем безалаберном архиве, кроме фотографий со сплавов, больше всего сохранилось писем, отрывков стихов, каких-то вырезок от Школьника. Он всегда был старомоден и отвечал на мои письма. А тут не ответил. Может, потому, что они электронные? Недавно я стал замечать, что электронные письма… Ну, в общем, они какие-то бездушные. В них нет запаха сургуча, расплывшихся чернил, неловкой кляксы. Запаха тонких духов в них тоже нет. Однажды, очень давно, он написал: Проверить бы связь, да уж видно нельзя — нас меньше и меньше на свете, друзья. Мороз телеграмм. Равнодушна строка. …И все-таки я ожидаю звонка. * * * Его похоронили в тот же день. Закон Торы предписывает хоронить усопших евреев как можно быстрее. Я не знаю, кем я был в прошлой жизни. И была ли она у меня. Хорошо бы снова стать самолетом. Или «Ленд-Ровером». С полным приводом. Думал я. На похороны я, конечно, не успел. Зато теперь, вспоминая его стихи, я знаю точно, кем был в своей прошлой жизни мой последний друг с детства Леня Школьник. Он был…школьником! Не случайно большинство его строк пронизаны непосредственностью и добротой, которые бывают у нас только в детстве. Все его мальчишки, бегущие по снежным улицам домой, школьницы, катающиеся на коньках, дружочки, которых он зовет подслушивать птиц, и даже оленята, которые подрастают в весенних лесах, говорят о том, что политик и журналист, поэт и переводчик, кузнец и сапожник в душе оставался ребенком. Наверное, поэтому мы его все так любили. Детей ведь всегда любят больше, чем взрослых. Ну… Вот. Почитайте на прощание: — Здравствуйте! — мне девочка сказала. — Здравствуйте!— и рядышком пошла. Легкая, как прутик краснотала. Маленькое солнышко села. И вокруг светлей как будто стало. Словно кто фонарик засветил. А всего-то «Здравствуйте!» — сказала. Помню это слово. Не забыл. Не правда ли — совсем просто? И даже совсем не хочется плакать. ТАК ВОТ, ПРО АРХИВ Я только сейчас заметил, что Школьник любил писать в школьных тетрадках по арифметике — в клеточку. Когда я писал эти прощальные строки, вдруг на компьютере сбились настройки. Где-то я неудачно щелкнул мышью. И страница… переформатировалась! Она стала той самой страничкой из школьной тетрадки по арифметике, в которой он любил писать. Совсем не склонный к мистике, я позвонил специалисту по фамилии Липман. И он тут же подсказал мне, как вернуть удобный для меня формат. Евреи вообще часто бывают незаменимы. И стремительны. Как Липман.