Людмила Петрушевская: «Кого любишь, тот и красив»
Писатель Людмила Петрушевская превращает слова в плотные видимые объекты: ее пуськи бятые могут и испугать, если встретить их темной ночью в парадном. Презрев законы эстрадного жанра, в восемьдесят один год она поет и бьет чечетку с собственным кабаре в невероятных шляпах и митенках. Сегодня, 2 сентября, Людмилу Стефановну можно услышать в Доме еврейской культуры ЕСОД в рамках посвященного Сергею Довлатову фестиваля «День Д». Может быть, для модного журнала мой ответ покажется неподходящим, но мне красивыми кажутся (или всегда казались) мои любимые друзья — многих из них уже нет на свете. Кого любишь, тот и красив. Мои дети, внуки и правнуки кажутся мне поразительными. Я ими любовалась в малышах и любуюсь теперь, когда они возросли. В юности я восхищалась своими красавицами подругами, я была при них некрасивой подружкой, той, с которой сидят рядом на занятиях, ходят в буфет, с которой гуляют, пока нет главного в жизни — любимого. Эта некрасивая подружка (как я) гордится своей ролью, преданно сопровождает несчастную красавицу (а красавицы часто несчастны, вот что удивительно). Эти подружки, такие как я, считают себя некрасивыми — и страшно удивляются, когда им начинают оказывать внимание. Правда, при этом рядом не должно быть той самой, той умной красавицы, иначе ничегошеньки не получится. Вот была я далеко от своей красотки Верки — и быстро вышла замуж, в двадцать лет. По безумной любви. За нищего безработного аристократа с фантастически породистой арийской внешностью, какая бывает у евреев-полукровок, за сбежавшего из военной консерватории музыканта. Который ненавидел свою валторну. А была бы моя подруга рядом, умная, красивая и справедливая, она бы этого промаха не допустила! Она, правда, вышла не за своего любимого красавчика художника, он ее почему-то подло бросил, талантливую и прекрасную, а вышла она за того последнего, кто еще оставался, кто за ней еще бегал. Так себе мальчик, сын директора малого завода, этот муж жил за ее счет и пил всю жизнь. Но мой музыкант тоже пил. И слава богу, что он меня бросил, когда я серьезно заболела. И вот вам странный мой ответ: не по хорошу мил, а по милу хорош. То есть тогда красив для тебя человек, когда ты его любишь. Тогда красива для тебя родина, когда ты ее любишь несмотря ни на что. А к киношным и светским дивам и героям я отношусь ровно как к тем, кто сидит за решеткой в зоопарке. Отмечу стать, ухоженность, блеск шкуры и черные, как накрашенные, ободки глаз. Отмечу их зависимость от клетки, из которой если судьба их освободит, то мигом и шкура обдерется, и никто ими уже не станет любоваться. А все будут их избегать. Шарахнутся в стороны, и всё. А эта клетка зачастую — такой вот модный журнал, как ваш… Миль пардон! До сих пор, как бы не сглазить, могу переорать народный хор и ансамбль цыган Ну да, я вышла петь на сцену в шестьдесят девять лет. Голос-то был всегда, в своем голодном детстве после войны я просила милостыню по дворам (как Эдит Пиаф, голосила под окнами). Потом пела в детдоме, потом уже в школе на всех праздниках, пела в хоре Локтева, в хоре МГУ, в оперной студии, в эстрадном театре университета. Собиралась в консерваторию — шутка ли, три октавы диапазон. Могучее меццо. Даже сейчас, в восемьдесят один год, две с половиной октавы. И до сих пор, как бы не сглазить, могу переорать народный хор и ансамбль цыган… Но в молодости, когда родился сын, а муж-физик, мой любимый Женя (это шла уже следующая жизнь), разбился в экспедиции, паралич, и начались семь лет борьбы за его жизнь, — уже было не до песен. И сынок заболел астмой, и мама сошла с ума. И Женя умер у меня на руках. И я ушла с работы, некому было сидеть с ребенком. Денег не было. Астма и хроническая пневмония у семилетнего Кирюши… Как вспомню свои ухищрения на кухне, один антрекот — это половинка на обед, половинка на ужин. Суп с кусочком мяса, с картошкой, морковкой и жареным луком. Половина антрекота с жареной картошкой на второе. Чай с сахаром. На ужин вторая половинка антрекота с картошкой и жареный черный хлеб с луком… Но всегда было очень вкусно, я знаю секреты. И сейчас очень вкусно готовлю. Но музыка всегда была в доме. Все мои трое детей учились в музыкалке. На днях рождения — это всегда их концерт и общий хор. Недавно, на моем 81-м дне рождения, выступил оркестр детей, внуков и правнуков: клавиши, две скрипки, две виолончели, барабаны, хор и хоровод «Как на наши именины» — это было на сцене Малого зала театра Маяковского. Там у меня в мае состоялась премьера спектакля «Московский хор». Меховую или вязаную шапку я надену только в сильный мороз и ближе к ночи… А вот как я вышла на сцену, это почти анекдот. У меня был вечер в одном кафе в День театра. И я (всегда, с молодости, страшно боявшаяся зала — на сцене голос пропадал до писка) вдруг попросила найти мне аккомпаниатора. Дома-то в одиночестве я садилась за пианино и пела для себя по-французски песенки Эдит Пиаф, Ива Монтана, Джо Дассена. Хорошо, мне нашли пианистку. Зал набрался полный, положили доски между стульями, чтоб все уселись, но по стенам и в дверях стояла молодежь, мои студенты. И я начала петь — просто боясь до дрожи. Но вдруг увидела, что ряды зрителей начали качаться в такт. И все прошло, весь страх. Пела свободно, в свое удовольствие, как одна дома. Зал как взбесился! Орали. Но в репертуаре у меня было только четыре песенки. Однако уже осенью у меня собрался свой оркестр, я назвала его «Керосин». И пошло-поехало, я написала тексты к знаменитым шлягерам ХХ века, стала сочинять свои песенки, выпустила два диска тиражом 180 тысяч. Выступала и в Москве, и по стране, доехала до Сахалина. И в Нью-Йорке, и в Лондоне, и в Дании, и в Хорватии, и в Будапеште, и в Париже, в Индии, в Бразилии — всего и не упомнишь. Сейчас пригласили в Италию. Голос есть, репертуар тоже, имеются самолично украшенные шляпы в стиле начала ХХ века, дешевые, но большие кольца, шемизетки (колье вокруг шеи времен Серебряного века, вышитые собственноручно камушками и металлом), перчатки без пальцев, митенки, тоже из тех времен. Но вот с туфлями проблема: так устаешь, ведь это два часа стоя, — что иногда сбросишь их и поешь босая… Зал понимает, смеется и хлопает. Но иногда я надеваю специальные туфли с железными подковками и танцую степ, бью легкую чечетку. А последнее время сажусь со своей старой гитарой-семистрункой, чтобы спеть с залом «Аллилуйю». Почему стиль Серебряного века? Я родилась в доме стиля модерн, в гостинице «Метрополь», тогда это был второй Дом Советов. Потом я жила у деда, в его комнате-библиотеке (пять тысяч книг на чужих языках, он знал одиннадцать), он был профессором-лингвистом, его теорию фонем до сих пор на кафедрах славистики изучают, это классика), а у деда мебель была вся стиля модерн. И сейчас у меня в квартире одна комната вся с мебелью того времени, как-то надарили советские «уезжанты», отправлявшиеся навсегда в эмиграцию, им не разрешали брать с собой ничего, кроме чемоданов; а какие-то кресла и старинные настольные лампы отдавали мне просто так подруги, получившие в наследство полную квартиру старой мебели… Пианино, правда, немецкое, 1930-х годов, видимо привезенное одним из наших офицеров-победителей на поезде… Солдатам такой возможности не было. А шляпы — у меня есть книга фотографий дочери Третьякова, чья галерея в Москве, она снимала дочерей и современниц, и какие там шляпы! Размером с шину «Мерседеса»! Мне до них далече. Но тенденция имеется. И, конечно, я никогда не хожу на улицу простоволосая, всегда надеваю шляпу. И летом, и зимой (в холода под шляпу повязываю шелковую или шерстяную шаль). Люди подходят, обнимают, просят со мной сфотографироваться, спрашивают: «Это вы?» Отвечаю: «Нет, это не я», а что еще скажешь? Или «Вы Петрушевская?» Все это напрягает, но меховую или вязаную шапку я надену только в сильный мороз и ближе к ночи… А теперь о главном, о моих нарядах для концертов и шемизетках, о шейных украшениях. Женщина Серебряного века, как правило, носила высокие воротнички с кружевами, от ключиц до ушей. Насколько я поняла, это был камуфляж для увядающей шеи. Вообще серебряная дама была полностью закрыта, причем носила полотняный корсет на жестких швах (туда даже вставлялись тонкие гибкие палочки, не знаю, из чего) и с накладками на груди. Бюстгальтеров еще не изобрели, но изобрели турнюр, подушечку под платье сзади от поясницы, такая имитация пышного зада. Он также давал впечатление изящной талии в профиль. То есть это была паранджа полностью, кроме лица, до ушей и кистей, но на руках полагались перчатки-митенки, перчатки без пальцев, чтобы надевать дорогие кольца. Существовали также декольте, от закрытой шеи до полуоткрытой груди, это было очень сексуально, обнаженка-фрагмент. Все это завершалось невероятно высокой и широкой шляпой, массово работали модистки. Я начала петь в шестьдесят девять лет, и весь этот камуфляж (кроме корсета и турнюра) меня устраивал вполне. Сначала я паслась в швейной мастерской своего театра, МХАТа (в МХТ им. А. П.Чехова спектакли по пьесам Людмилы Петрушевской ставят с 1988 года. — Прим. ред.), у моих подружек, и там же я осуществляла свои шляпы. Помню, как Леночка Афанасьева, художник по костюмам, примерила на мне старинную шелковую юбку с четырьмя крепдешиновыми фалдами по кружности. Подумав, она подобрала две фалды слева и закрепила их на одном плече, а потом то же сделала с двумя фалдами справа. Получилось платьице, которому требовалась черная маечка с тонкими лямками. А она на мне уже была. В районе декольте Лена прикрепила треугольную, сверкающую бисером старинную вставку (Лена имела связи в девяностолетних кругах, эти дамы ее снабжали веерами, лоскутами, кружевом, лорнетками и митенками начала XХ века). И всё, на следующий день я встретилась с платьем мечты чуть ниже колен. Я хотела отпугнуть не своего читателя Платья или юбки были у меня в обиходе длинные, черные и простые. Во МХАТе мне вырубали на платьях декольте. Требовались шемизетки, закрыть шею. Однажды я увидела такую на жене парижского писателя — на ужине во французском посольстве. У нее на шее красовалось нечто пенно-шелковое. Я не ела, не пила. А смотрела на это непонятное до тех пор, пока она не засмеялась и не сняла это с шеи со словами: «Это „Диор“». И я все увидела. На следующий день я села на балкон на девять часов и создала свою первую шемизетку, вышив ее камешками, бусинками и какими-то деталями. И у меня сейчас их штук девять. Самая мощная создалась из подарка подруги, Тани Муштаковой, это был кусок кружевной вещицы 1901 года под названием «тальма со стеклярусом». Она изначально была обшита большим стеклярусом, бисером из обсидиана, армянского черного вулканического стекла. А я побывала на Шри-Ланке, в этой земле где копнешь, там и выкопаешь изумруд или аметист. Короче, я купила аметистовые бусы у местного ювелира и заказала разнять их на камушки, и чтобы у каждого было два ушка. И мастерицы из МХАТа по моей просьбе в установленных местах пришили эти камни, а в центре — очень большой аметист. Теперь я надеваю эту шемизетку на некоторые концерты. Она называется у меня «Мономах», по имени короны русских царей, где в центре горит огромный аметист, камень русской церкви. Язык писателя — это невозможность писать по-другому. У меня знаменитая фраза «Пуськи бятые». И «Сяпала калуша по напушке». И слово «бутявка», которое даже вошло в словарь конца ХХ века, его использовали тогдашние программисты. Я в начале нашла для себя язык, который назвала «переводным». То есть язык, который будет легко переводить. Очень простой, простейший. Никаких портретов, описаний обстановки, времени действия, пейзажей (было раннее утро, в парке шел осенний дождь и хозяин с собакой). Никаких диалогов. Потому что именно диалоги привлекают читателя, они ведь с отступа и через черточку, их легче читать. А я хотела отпугнуть не своего читателя. Потом поняла для себя, что это рассказ человека на автобусной остановке. Он не будет говорить о погоде и природе. Она (у меня была чаще всего именно рассказчица) скажет: «Соседка сгорела на кухне, она слепая». Но один раз я слышала пару фраз именно на остановке. Старик с палочкой и женщина под сорок. Она его провожала, видимо, из гостей, потом он сел в автобус и уехал, убив ее жизнь. Он сказал: «Не хотел тебе говорить. Но я видел на улице, твой Толька шел с нашей Нинкой». Женщина ответила: «Ну и что, она жена его брата». Но дело было сделано, гром грянул. И я писала именно такого рода истории, очень иногда короткие. И страшные. В редакциях надо мной откровенно издевались. Рецензию однажды дала мне прочесть завотделом прозы журнала «Юность»: «Петрушевская похожа на человека, который играет на пианино, не умея играть на пианино». Моя первая книга, «Бессмертная любовь», пролежала в издательстве «Советский писатель» больше десяти лет. Моя первая книга сказок так до сих пор и лежала бы в детском издательстве, но этого издательства уже нет, как и того. Но мои рассказы ходили по рукам, это был самиздат. Люди их перепечатывали. Как зарубежных запрещенных авторов. В СССР же все было запрещено, что исходило оттуда, и живопись, и музыка, и философия, и тексты. Джазовые пластинки люди насобачились печатать на рентгеновских снимках. За чтение и распространение давали от двух до пяти лет, формула прямо как у Чуковского название книги (книга Корнея Чуковского «От двух до пяти», посвященная детской речи. — Прим. ред.). Люди сидели в тюрьме за безобидные тексты, просто за найденную при обыске книгу. Почему за мной так следили, я потом поняла: шли массовые письма, жалобы на меня Мой телефон прослушивался. Один раз в разговоре я сказала подруге: «Сколько времени сейчас, не знаю». И голос в телефоне, такой автоматический, произнес: «Ноль часов сорок минут!» Была такая шуточка у прослушивающего сотрудника… Он дал понять, что мы не одни в телефоне. И почему за мной так следили, я потом поняла. Шли массовые письма, жалобы на меня. Как сообщила мне однажды сотрудница отдела культуры ЦК, некто Светлана Михайлова (пришла на сдачу моего запрещенного спектакля в Ленкоме «Три девушки в голубом»): «У нас такое ваше досье!» — и показала руками, как рыбак рыбу. Я спросила, а что там. «А письма коллег!» Надо сказать, что членов Союза писателей было больше десяти тысяч. И если хоть треть из них писали доносы на меня — в ЦК и в КГБ, то мои досье должны были быть увесистые. Поэтому принимались меры. Моя первая книга вышла только тогда, когда мне уже стукнуло пятьдесят лет. Спасибо Ильину, секретарю Союза писателей. Он был, по общему мнению, офицер КГБ. Но никто не знал, что он восемь лет, офицер госбезопасности, просидел в одиночке на Лубянке. Ожидая расстрела. И освободили его только после смерти вождя народов. И у этого человека в Союзе писателей скопилась по долгу службы целая библиотека самиздата, я думаю. И я у него была, видимо, любимая неразрешенная писательница. И он так устроил, что моя книга «Бессмертная любовь» вышла в издательстве «Московский рабочий» тиражом тридцать тысяч. И продавалась по магазинам два дня, стояли очереди. Половину продавщицы, конечно, припрятали для своих и подороже. И я благодарна Ильину всю жизнь. Вообще тиражи в начале перестройки, спасибо еще и Горби (так на заграничный манер называли первого и единственного президента СССР. — Прим. ред.), были шикарные. Повесть «Свой круг» в журнале «Новый мир» вышла у меня тиражом два миллиона! Я тогда была гораздо более известной, чем сейчас, когда у меня то ли двенадцать, то ли четырнадцать литературных премий. Нет, одна музыкальная. За мои концерты, за пение, «Золотая Горгулья». Я же и композитор. Ну и поэт, куда деваться, признаюсь. Три книги стихов. Да и драматург. Семь постановок сейчас идет в театрах только в Москве. Я даже лауреат театральной премии Станиславского. Ну и художник я, иллюстратор своих книг и член Союза художников. В прошлом году две большие выставки были. Рисую я всю жизнь. В школе оформляла стенгазеты, в двадцать один год мне подарили книгу «Техника акварельной живописи для архитекторов» — и я стала писать акварели. Увлеклась рисованием цветов, предпочитала розы. Недавно освоила пастель, пишу оммажи балерин Дега, написала серию портретов балерины Анны Павловой, несколько купил у меня отель «Метрополь», сейчас они висят в президентских номерах. Я уже шесть лет продаю свои работы в пользу сирот-инвалидов городка Порхов, это частный благотворительный приют ПРОБО «Росток». Частный, понимаете? Единственный частный инвалидный дом, который содержит уже девятнадцать лет небогатый человек, московский бизнесмен Алексей Михайлюк. Благодарим фестиваль Довлатова «День Д» за помощь в организации интервью и съемки фото: Абдула Артуев текст: Ксения Гощицкая стиль: Эльмира Тулебаева визаж и прическа: Christine Frame (Кристина Фрейм)