Звёзды
Новый год 2023
Психология
Еда
Любовь
Здоровье
Тесты
Красота
Гороскопы

Столкновение кокетства и самоненависти. Дмитрий Быков – о великом Евгении Евтушенко

имел действительно необъятную и беспрецедентную славу. Что сделаешь, он был самым известным из числа сверстников. Фрукт – яблоко, поэт – Евтушенко (кроме тех, для которых главным поэтом был Асадов, но это уже другая прослойка).

Столкновение кокетства и самоненависти. Дмитрий Быков – о великом Евгении Евтушенко
Фото: ИД "Собеседник"ИД "Собеседник"

3 любопытных факта

Видео дня

1. Первое стихотворение Евтушенко было опубликовано 2 июня 1949 года в под названием «Два спорта».

2. В 1952 году поступил без аттестата зрелости (был исключен из школы в связи с подозрением в поджоге журналов) в Литинститут им. Горького и стал самым молодым (поэту было 20 лет) членом Союза писателей СССР.

3. 11 апреля 2017 года похоронен, согласно своей последней воле, на Переделкинском кладбище рядом с другими поэтами – и

«Делил мир с Вознесенским»

О Евтушенко написано уже столько – и вполне серьезно, – что сейчас хочется вспоминать о нем байки, потому что их много и они веселые. Часть из них он распространял о себе сам. Человека вообще отлично характеризует то, какие анекдоты о нем рассказывают. О Евтушенко рассказывают беззлобные, даже одобрительные, и в основном они касаются его мании величия.

Вот, значит, однажды – об этом сам Аксенов рассказывал в лекции вашингтонским студентам – идет Аксенов от Евтушенко домой, они еще не были в своей окончательной ссоре, которая их развела в начале семидесятых («Я тогда еще не понимал всю меру двуличия этого человека», – рассказывал В. А.). В Переделкино было дело. И вдруг понимает, что забыл шапку. Хочет вернуться за шапкой – и встречает Вознесенского. «Ты куда?» – «К Евтушенко». – «Пойдем вместе! Мне давно надо к нему сходить, поговорить, а то что это мы всё в ссоре… Сам заходить не хочу, а тут получится – я тебя встретил и вместе с тобой зашел». Пошли. Входят – а Евтушенко сидит в золотистом халате, как на троне, и ему делают педикюр! Он очень смутился и говорит: «Ну, это одна из немногих слабостей, которые я могу себе позволить». Но Вознесенский этого не вынес. Он шел мириться, а тут педикюр! Нет, такой роскоши, такой утонченности уже нельзя перенести – он был посрамлен и сбежал.

Тот же Аксенов в тех же лекциях рассказывал, как Евтушенко с Вознесенским припоминали друг другу критические отзывы – ты, мол, в интервью американцам меня так-то поддел, а ты французам меня так-то назвал, – и понял, что присутствует при неформальном разделе земного шара. Два русских поэта, две витрины отечественной культуры, которым почти все дозволено, – делят сферы влияния. Смех смехом, а так оно и было, и в нобелевских раскладах их кандидатуры регулярно рассматривались. Вознесенский не шутя говорил, что очень обиделся на свою Госпремию – она его лишила Нобеля, от которого он был в полушаге.

Вечное ячество – ответ на коллективное мычество

Эпиграммы его бывали точны и обидны. Вот – Долматовскому: «Я Евгений, ты Евгений. Я не гений, ты не гений, я говно, и ты говно, я – недавно, ты – давно». Приписывалось это, впрочем, и Долматовскому, но как-то не похоже. А Евтушенко – мог, кто бы сомневался.

А тоже вот, Волгин рассказывал: Евтушенко вообще любил покровительственно дружить с молодежью, берет Волгина с собой в такси и спрашивает таксиста: «Слыхал ты про поэта Евтушенко? Это он!» – и на Волгина показывает, типа устроил ему минуту славы. А таксист вдруг отвечает: «Нет, не слыхал». Волгин угрюмо говорит: «И правильно, говно пишу».

Я, правда, не уверен, что это было именно с Волгиным, но он намекал, что с ним.

Или вот, но это уж точно анекдот. Евтушенко встречает собрата по перу, рассказывает: «Я вот из Аргентины только что, потом ненадолго в Париж, вечер у меня там, потом в Токио, там выходит книга… Но, впрочем, старик, что мы все обо мне да обо мне? Скажи, как тебе мой новый сборник?»

И про это он знал – про вечное свое ячество. И сам над ним шутил: это ведь был ответ на коллективное мычество. Все в коллективе, ничего от первого лица.

Все очень любили рассказывать про то, как триумфально его отбрили. Ну, например, одна поэтесса – поэтка, поэт, не знаю уж, как теперь правильно – рассказывала: Евтушенко общается с поэтами-диссидентами. Вот, говорит он, опять вы надавали интервью американцам, опять печатаетесь там, опять мне всех защищать (он отбивал многих, это все знали), опять наверху говно жрать… И поэтесса говорит ему: послушай, раз в жизни объяви голодовку!

Но ведь он сам про себя все это знал – и про свои компромиссы, и про общение с верхами. И рассказал вполне откровенно о том, как добивался – в том числе у Андропова, – чтобы выпустили из психушки поэтессу Г., и поэтесса Г. об этом прекрасно знала и при встрече с Евтушенко так демонстративно обдала его холодом, так гордо отвернулась! Это было легко, даже красиво – и очень неблагодарно.

И про самоупоение свое знал. Предложил Чаковскому в «Литгазету» – ее называли «отхожим местом интеллигенции», однако читали все – рубрику, где каждый автор честно расскажет о своих недостатках. Сам себя высечет. Отлично, сказал Чаковский, ваша заметка у нас есть, а кто следующий? Подозреваю, никто не вызовется. И правильно подозревал, потому что эмоция, которую Евтушенко выражал, была та самая: пусть кокетливая, но самоненависть.

Молодой Евтушенко

Тайна поэта

Поэт вообще становится знаменит, если резонируетс большинством и выражает ту эмоцию, которой до него не было; если у него есть тот внутренний конфликт, который заставляет его писать, избывать эту драму, и если он совпадает с тайной, пока не названной драмой большинства. Интересней всего это показать на примере Пушкина, который был при жизни почти так же знаменит, как Евтушенко, только за границу его не выпускали. О главном конфликте лирики Пушкина – и его драматургии тоже – почти ничего не написано. Как-то эта проблема заслонена биографией, свободолюбием, государственничеством и вообще осталась в тени.

Вообще-то Пушкин многое описал впервые: ему было и трудней, и легче – он отец-основатель русской поэзии XIX века, совсем не похожего на предыдущий. Но есть один специфически пушкинский конфликт, который отчасти угадан Мережковским, но впрямую нигде не сформулирован. Это конфликт чести и совести – того, что диктует ум, и того, что подсказывает чувство; совесть интеллигента требует одного – честь дворянина настаивает на другом. Пушкин по мировоззрению аристократ и государственник, по профессиональному статусу интеллигент и диссидент, ибо лично зависит от свободы слова. Честь требует лояльности к императору, совесть – фронды. Разум говорит, что никакого Бога нет, а все чувства плюс поэтический гений говорят – есть, есть, вот Он! Пестель в разговоре с Пушкиным высказал подобную мысль: душой я материалист, но разум протестует. Пушкина она поразила, и он ее записал.

И вот у Евтушенко тоже был свой конфликт, оказавшийся главным для эпохи. Это именно столкновение кокетства и самоненависти, постоянное самооправдание – и всё-про-себя-понимание. Советский человек отличался от постсоветского тем, что нарушаk границу добра и зла по несколько раз в день – но был достаточно умен иразвит, чтобы сознавать это. Современный человек эту границу размыл, перестал чувствовать – он радостно и даже гордо заявляет: «Мы такие, да. И что? Гы!» Недостаток стал доблестью, а в СССР все это было муками больной совести.

За тридцать мне. Мне страшно по ночам.Я простыню коленями горбачу,лицо топлю в подушке, стыдно плачу,что жизнь растратил я по мелочам,а утром снова так же ее трачу.

Когда б вы знали, критики мои,чья доброта безвинно под вопросом,как ласковы разносные статьив сравненье с моим собственным разносом,вам стало б легче, если в поздний часнесправедливо мучит совесть вас.

Перебирая все мои стихи,я вижу: безрассудно разбазарясь,понамарал я столько чепухи…а не сожжешь: по свету разбежалась.

Соперники мои,отбросим лестьи ругани обманчивую честь.Размыслим-ка над судьбами своими.У нас у всех одна и та же естьболезнь души.Поверхностность ей имя.

Это из поэмы «Братская ГЭС», которую также называли «Панибратская ГЭС» – из-за вступительных обращений к Пушкину, Некрасову, Маяковскому, – и поэма действительно отличалась дикими провалами вкуса, но были в ней и прозрения.

Советскому человеку бывало страшно по ночам, ибо он ощущал пустоту на месте души (ныне она вообще заросла какой-то соединительной тканью, и ненависть многих россиян к СССР диктуется именно фрустрацией по этому поводу. Как писали Дунский и Фрид взнаменитом лагерном рассказе «Лучший из них», «На месте совести у вас х… вырос»).

«Русский писатель. Раздавлен русскими танками в Праге»

Евтушенко был человеком с больной совестью, которую он глушил в лучших советских традициях оголтелым кокетством, юродством, биением себя в грудь и непрерывным самоутешением – дескать, я же все понимаю! Но если я буду жить в соответствии с этим пониманием, то лучше сразу повеситься (и соблазн суицида возникал у него часто, весь «Голубь в Сантьяго», лучшая из его поздних поэм, об этом). А потому жизнь превращается в один беспрерывный компромисс, и главным летописцемэтого компромисса в советской поэзии был Евтушенко. Слава была его наркотиком, его доказательством, что его путь оправдан, – но даже и фантастическая, беспрецедентная по громкости слава не исцеляла этой язвы; в 1968 году, после пражских танков, сочетать честность и лояльность стало уже невозможно, и настоящий, лучший Евтушенко на этом кончился.

У него еще были хорошие и даже первоклассные стихи, но поэта уже не было: вместо души нарастала соединительная ткань, вместо исповеди – демагогия, он мог начать стихотворение как высокую лирику, а потом на эту же демагогию триумфально свести. Классический пример – «Идут белые снеги»: там первые три строфы, пусть даже пять, – вполне Евтушенко, но дальше, где про Россию, – совершенная мертвечина, ничем не оплаченные слова. И грех сказать, но была некоторая правда в моей статье «Трагедия Евтушенко», которая нас с ним на некоторое время поссорила, но, к счастью, не окончательно: «Их с Россией многое роднит – прежде всего серьезные проблемы со вкусом. И у Евтушенко, и у России случаются замечательные находки и прозрения (при изрядном таки однообразии, выдаваемом ими обоими за узнаваемость, индивидуальность, свое лицо и пр. Хотя повторов, пожалуй, многовато). Но известный парадокс заключается в том, что кило навоза плюс кило варенья дают в сумме два кило навоза. Наши минусы имеют свойство бросать слишком яркий отсвет на наши плюсы. Евтушенко и Россия каждую свою удачу компрометировали двумя-тремя катастрофическими провалами, давно не развиваются, эксплуатируя все одни и те же находки, а главное – портят все дурновкусием, гигантоманией и беспринципностью. Так что я не думаю, что это так уж хорошо – быть похожим на Россию, если ты частное лицо».

Но ведь у России та же драма – полное понимание, как надо, и полное нежелание хоть что-либо менять, постоянное самоустранение от участия в истории, что и приводит к бесчисленным повторам. Это постоянное топтание на грани прорыва – без прорыва; ино-гда к нему, казалось бы, совсем близко – и тут же происходит откат. В этом есть своего рода гениальность – так все понимать и так мучиться (вместо того, чтобы нечто изменить); это замечательный повод для искусства, но иссякает и он. Хочется чего-то свежего.

Отсюда и творческий кризис семидесятых, и постепенная деградация в восьмидесятых – старость предполагает обычно новую высоту взгляда, но Евтушенко принципиально не желал стареть. Он уже был памятником и даже сам о себе говорил: «Памятники не эмигрируют» – да, но и не развиваются. Никто не оспаривает его огромного значения – и даже, пожалуй, величия – во второй половине пятидесятых и в шестидесятые; но нельзя оспорить и собственную его констатацию – «Пусть надо мной без рыданий честно напишут, по правде: русский писатель. Раздавлен русскими танками в Праге».

А было ему всего-то 36 – роковой возраст.

Раздраженная доброта

Но чего совершенно нельзя отрицать – так это его человеческой значимости, которая далеко не всегда тождественна поэтической. Большинство шестидесятников вообще были хорошие люди, что объяснил Вознесенский – слава помогает, ибо когда на тебя смотрят, больше шансов вести себя хорошо. Они вели себя хорошо. На них смотрели все время.

Евтушенко беспрерывно раздражался из-за того, что его осаждали просьбами, но все эти просьбы неукоснительно выполнял. Постоянно устраивал чужие судьбы – поди пойми, почему: то ли отдавал таким образом долг мирозданию – потому что его-то судьбой занимались многие, помогали, растили, – то ли избавлялся все от того же чувства вины. Но правильней всего, по-моему, предположить, что был ему присущ некий инстинкт добра: Окуджава – человек, сам себя называвший довольно зорким – говорил, что Евтушенко все можно простить за то, что он действительно добрый, что это главнаяего черта. Он вспоминал, как в «Литературке» Евтушенко заходил к нему в кабинет – Окуджава заведовал поэтическими публикациями, ему полагался телефон, их всего было пять на редакцию, – садился на стол и начинал накручивать диск, решая чьи-то бесконечные проблемы: пристраивать рукописи, выбивать жилье в Москве, давать рекомендации талантливым провинциалам… Многие скажут, что это тоже форма эгоизма, что он таким образом вербовал себе сторонников или просто любовался собой; но все бы, честное слово, были такими эгоистами! В прекрасном мире мы бы жили! И мало ли мы знали убежденных гениев, которые никогда никому не помогали, зная, что главное – реализоваться самому и нельзя тратить жизнь на других. В результате и другим не поможешь, и себя упустишь. Но Евтушенко вполне состоялся – и притом поучаствовал в тысячах чужих судеб: скольких он напечатал, скольких трудоустроил, – и как легко все об этом забывали!

Окуджава называл доброту главной чертой Евтушенко

Доброта его бывала раздраженной и даже брюзгливой. Вспоминаю, как брал у него интервью в его квартире в здании «Украины» – помимо гостиницы, там размещались еще и квартиры деятелей культуры, это была, как сказали бы теперь, элитная высотка. Он сначала долго мне показывал картины бесчисленных знаменитостей, которые ему дарили и которые он собирал, – теперь это часть его переделкинского музея, роскошная галерея, из которой лучшие картины, по-моему, написаны художником , его другом, а сам он больше любил . Потом он долго разговаривал, я не успевал вставлять вопросы и записывал монолог. Потом – мобильников еще не было – я попросил телефон: надо было предупредить мать, что задерживаюсь. Было мне лет восемнадцать, что ли. Евтушенко услышал:

– Это вы маме звоните?

– Да.

– Как же вы поедете? Ведь час ночи?

– Да я в крайнем случае пешком, тут Мосфильмовская…

– Нет, это не годится. Я вас отвезу.

При этом он уже выпил вина, но никто бы его не задержал, конечно. (Вино сопровождалось отдельной устной новеллой: «Вы знаете, что это я пересадил русскую литературу на вино? До меня все пили водку и спивались».) Известностью у милиции он гордился. Ворча и бурча, а вовсе не любуясь собой, он меня отвез, – я все вспоминал анекдот «Не знаю, кто он такой, но шофер у него Брежнев», – и делалось это вовсе не ради жеста. Евтушенко легко было растрогать хорошим отношением к матери, я понял это позже, – сам он свою мать боготворил. Зинаида Ермолаевна прожила почти сто лет и до глубокой старости работала киоскером, а в сороковые годы пела в кинотеатре «Форум». В 2001 году – ему было без года 70 – Евтушенко получил диплом Литинститута (откуда его в 1957 году выгнали за несданный диамат). Он немедленно отвез его матери: она страстно мечтала о том, чтобы сын получил высшее образование, и мечта ее исполнилась – ей был 91 год.

Именно с мамой, кстати, связан один из самых симпатичных эпизодов, когда Евтушенко одернул человека, пытавшегося сорвать его вечер в Политехническом. Я там был и видел, как Алексей Бреннер – был такой литературный скандалист, ныне совершенно забытый – осуществлял свой литературный перфоманс «Моя мама хочет спать». Перфоманс заключался в том, что во время чтения Евтушенко Бреннер встал в заднем ряду и заорал: «Тише! Моя мама хочет спать!» – а потом пошел по рядам, повторяя это. Евтушенко прервал чтение и сказал в микрофон свистящим шепотом:

– Молодой человек! Вы разбудите вашу маму!

И все заржали, и Бреннер сдулся.

Антипод Бродский

Евтушенко был знаком со всеми главными знаменитостями ХХ века, он был женат на главной поэтессе поколения – Ахмадулиной, которая всегда признавала его большим поэтом, его рисовал Сикейрос. Он выпивал и фотографировался с тремя американскими президентами, если не больше, и не было в России поэта, сколько-нибудь значительного, которого он не знал бы лично. Память у него была фантастическая, на стихи в особенности, и составленные им антологии русской поэзии содержат все безусловные шедевры, пусть написанные людьми, от которых вообще осталась одна строчка. В оценке собственных вещей он мог ошибаться, в оценке чужих его вкус был безупречен, и он обладал счастливой способностью влюбляться в чужие сочинения.

Поэты поколения: Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина

Литературная его репутация – скандальная, но, как ни странно, безупречная, потому что он никогда ни на кого не доносил и сроду никому не навредил сознательно – омрачена была только отношениями с Бродским, который, надо признать, по отношению к Евтушенко вел себя и неблагодарно, и непоследовательно.

Оба были опытными и умелыми литературными политиками, но Бродский при этом косил под небожителя, тогда как Евтушенко не скрывал своих манипуляторских навыков и действовал всегда в открытую. Евтушенко помог Бродскому устроиться в Квинс, а Бродский помешал ему туда устроиться, назвав его позицию антиамериканской (Евтушенко своими глазами видел письмо Бродского). Надо заметить, что не Евтушенко назначил Бродского главным врагом – скорее тот сам выбрал себе главного советского оппонента, почувствовав равенство темпераментов и некоторое сходство риторики. В девяностые никому бы и в голову не пришло ставить их рядом: помню, как видный американский славист говорил мне, что Евтушенко просто «проходит по другому разряду», что он не поэт вообще на фоне Бродского. Мне это уже тогда казалось сомнительным, а сегодня я и вовсе уверен, что история их поставит рядом (а Вознесенского, может быть, и выше). У Бродского тоже очень много риторики, и хотя у Евтушенко плохих стихов гораздо больше – многие тексты Бродского сегодня попросту скучны, пейзаж их однообразен, приемы предсказуемы. Боюсь, что если бы человек с хорошим вкусом – не обязательно я, что вы, как можно! – формировал «Избранное» у обоих, оно оказалось бы примерно равного объема.

Человеческая же притягательность обоих была примерно одинакова, и демонизм Бродского ничем не лучше демонстративной доброты Евтушенко. Евтушенко губило неумение вовремя остановиться. Если бы в стихотворении «Карьера» было одно второе четверостишие: «Ученый, сверстник Галилея, был Галилея не глупее. Он знал, что вертится Земля, но у него была семья» – это были бы великие стихи, да чего там – автор уже остался бы в русской поэзии. А там этих четверостиший восемь, и все остальные тоже хороши, но – не нужны. И таких случаев у Евтушенко десятки, если не сотни. Бродский лучше владел ремеслом, но и его длинные стихи невыносимы, а самоповторы изнурительны. Таких стихов, как «Мексиканский дивертисмент», у Евтушенко нет, и ему до них не допрыгнуть. Но и у Евтушенко были шедевры, каких Бродскому не написать: «Монолог голубого песца» по саморазоблачительности дает некую фору даже «Осеннему крику ястреба». Евтушенко часто губило многословие, но он умудрялся высказать вслух то, на что Бродский не решался – и это не кокетливая политическая смелость, а трезвое отношение к себе. Вероятно, без провалов вкуса не бывает и взлетов.

В последние годы

Короче, место Евтушенко в русской поэзии бесспорно. Осядет пена, и останется несомненный поэт, сказавший обо всех нас нечто мучительное, постыдное и крайне важное. Подозреваю, что добро, которое он сделал, тоже парадоксальным образом вспомнится, ибо, как сказал другой большой поэт, его современник , «оценить поэта при жизни мешает прежде всего он сам».

А потом – легко. Беда только в том, что ему самому это потом не нужно.

Последняя ночь

В ночь на первое апреля (2017 года. – Ред.) мне позвонил и сказал, чтобы я срочно летел в Штаты – Евтушенко умирает, я, может быть, успею проститься. Я позвонил жене Евтушенко, Марии (последнюю жену Бродского, кстати, звали так же) – и она сказала, что не успею. Но можно поставить телефон на громкую связь – он все слышит. Я не знал, что сказать, и попробуйте себе представить: что можно сказать человеку такого масштаба в его последние минуты? Но я сказал, что, если даже он в этот раз и не выкарабкается – во что, признаться, трудно поверить, – пусть он знает, что слово «великий» к нему совершенно применимо.

А к тем, кто всю жизнь злорадствовал по его поводу – добавлю это сейчас, – совершенно неприменимо, так что всё они делали логично, правильно. И он, если они так злились, – тоже.

На даче в Переделкино с женой Марией, сыновьями Евгением и Дмитрием и любимыми псами// фото:

* * *

Материал вышел в издании «Собеседник+» №08-2019 под заголовком «Великий Евтушенко».