— Да ты приезжай ко мне на выходные! Тебя мать захватит, она на машине поедет. Позвони ей… Так говорил Славик — милый, веселый, добрый Славик. Мажорчик… Оставалась последняя неделя лета, самая сладкая, вдруг — неожиданно — выдавшаяся теплой и даже жаркой. Деревья уже чуть тронула рыжина, уже падали обильно яблоки — кисло-сладкие, краснобокие и золотые — в густую траву. Умопомрачительно цвели астры и эти, как их, рыженькие. Ноготки. Из детства. Наглые, веселые, уверенные. Таким же уверенным, сильным, бодрым, как цветок-ноготок, был и Артем. Тяма. Так звали его близкие. Так сам себя он мысленно называл: Тяма, Тямочка. Мальчик из Таганрога. Город Чехова, как говорил он, конечно, слегка понтуясь. Слегка прикасаясь к этому самому Антоше Чехову… К интеллигентским очочкам, к элегантному слову, к тонким материям. Таганрог, южный город, из которого все мечтают уехать куда-то. В Москву, в Москву! Или даже дальше. И он, Тямочка, тоже мечтал. А что он, хуже Антоши Чехонте, что ли? Ничего подобного. Просто родился на век с лишним позже. Но не глупее, не хуже качеством. Моложе, да. На век с лишним… Приехал в Москву. И, конечно, не покорил ее. Но — занял свое место под солнцем. Поступил в престижный институт. Набрал нужные баллы… Хорошо сдал рисунок. Ну а другое — тоже, это еще в Таганроге было понятно, что хорошо сдал. Лучше всех в школе. Уже год отучился на этом престижном художественном факультете, в Москве. И стал, кажется, здесь своим. Ему страшно нравился этот город: энергичный, заряженный на молодых. Смог бы его сегодня покорить тихий и интеллигентный Антоша Чехов? Об этом иногда думал Тяма. Он даже съездил в Мелихово, имение Чехова. Бродил там по дорожкам, которые топтал сам Чехов с домочадцами. Прикидывал — на себя. По всему выходило: Тяма как-то даже лучше, чем Антон. Более циничен и прагматичен, что ли. Таксы эти чеховские, унылые розы. Весы для того, чтобы взвесить корреспонденцию. Портретики сестры и Лики Мизиновой на столе. Тяму раздражало, что Чехов так внимательно относился к эпистолярному наследию: значит, был уверен в собственной гениальности. Это всегда — заведомый проигрыш. По-настоящему блистательный человек, по наблюдениям Тямы, не должен зацикливаться на внимании окружающих, и уж тем более — неведомых потомков. Он должен жить исключительно для того, чтобы радовать себя, сегодняшнего. Быть, а не казаться. Кто-то из великих так сказал. И Тяма был с этим согласен. Сегодня. Сейчас. Кто их разберет, этих будущих потомков… Чего им понравится. Как нелепо, скажем, смотрится сегодняшнее устройство комнат Антона Павловича. Как наивны эти весы для писем, эти книжки-блокнотики, этот маленький прудик. Все по-детски несерьезно. Будто для публики сделано. И даже местный театр, играющий пьесы Чехова для посетителей музея. Он, Тяма, обратил внимание на их приму — юную совсем девушку с порочными темными глазами. Она изображала барыню, талантливо, надо сказать. Ту самую барыню, которая сдала комнату для молодого человека, а потом предложила ему любовь, а потом, когда был окончен дачный сезон, взяла с него деньги и за постой, и за сливки с ягодами, и за эту самую «любовь». Хороша была барыня, что и сказать. Тяма знал — в родном Таганроге он посещал, еще в школе, театральные курсы, — что у актеров это такая манера: выбрать в зале отзывчивые глаза, родное лицо. И играть не для всего зала, а только для этого вот человека. Смотреть на него. Играть для него… Вот и «барыня», молодая и талантливая, в белом крахмальном чепце и мятно-зеленом платье, выбрала вдруг из зрителей (а их, и правда, было немного, человек, может, двадцать) Тяму. Конечно, странно было бы выбрать кого-то другого. Тяма был худенький, высокий, с прямым точеным носиком, темными бровями и густо-серыми глазами… Такой таганрогский типаж, абсолютно чеховский, но чеховский-современный. И — живой. Реагировал на все: и на липы мелиховские, и на домики, и на дорожки, и на дамочек-актрис… Она, чуткая, и выбрала его. Играла для него. А он переживал. Ловил взгляды и импульсы. Психовал. И даже — почти — влюбился… Хорошо, что потом поехал в родной город. Сессию сдал, был переведен на второй курс. Девятнадцать лет, прекрасный возраст. Рисовал. Море рисовал. Далекие кораблики, закаты, солнечные блики на волнах. И все вспоминал ту, мелиховскую, актриску. Какие у нее были темные, как у олененка, глаза. Тонкая длинная шейка. Чуть кривоватый, асимметричный, рот. «Как таких в актрисы-то берут?» — злился ночами. Кривая, косая. Самая прекрасная… Смотрел сериалы вместе с пожилой своей мамашей. Она уже была пенсионеркой, вышла на досрочную пенсию. Совсем не похожа на московскую женщину средних лет: тяжелая, в халате в «золотой огурец», со вздохами, охами, мокрыми поцелуями в лоб. «Мама, что вы меня в лоб целуете, как покойника!» — вскрикивал Тяма и выбегал на душную улицу. У них в семье было так принято: маму называть на «вы». Вечерами пили чай с вишневым вареньем с косточками. Косточки — плевали в специальное блюдечко. — Оооох… — вдруг вздыхала мама. — Сын-то взрослый. Папка не дожил… И заливалась слезами. В середине августа с радостью сорвался в Москву. Второй курс. Надо предъявлять работы комиссии… Зачеты… Мама отпустила — с почтением, с необходимым родительским благословением. Со слезой… Тяма приехал в пустую, душную Москву. Конечно, незачем ему было приезжать так рано. Еще две недели студенческого каникулярного раздолья, еще пустая общага, выкрашенная в ядовито-голубой цвет стен, коричневый пол. Как в психушке… Но Тяма был рад вырваться сюда из жаркого Таганрога. Позвонил друзьям по институту. Одному, другому. Откликнулся, с радостью, Славик Бичевин. Он был на даче. — Да ты приезжай ко мне на выходные! Приезжай. Тебя мать захватит — она на машине поедет. Позвони ей… Сразу представилась — МАТЬ. Такая вот… Тяжелая, с брылями, в байковом халате. Пахнет щами и немного помидором. Но — что делать в праздной пустой Москве? А у Славика даже не дачный дом, а целый коттедж. Сладкое обаяние буржуазии. Московской буржуазии образца начала двадцать первого века… Созвонился со Славиковой мамой. Она легко представилась: Соня. И предложила встретиться возле метро «Аннино». Ей там удобно: выезд на Симферопольское шоссе, она после работы сможет его «подхватить». Голос нежный, прямо девичий. У Тямы сладко заныло внизу живота. Так бывает: романтики называют это «бабочками в животе», циники — «играй, гормон». И оказалась Соня действительно совсем не мамой-бегемотихой. Темноглазая, худенькая. С короткой стрижкой. С длинными ресницами, от которых — вот реально — тень на щеках. Челочка такая изящная. И маленькое ушко, в нем блестящий гвоздик-бриллиантик. Тяма старался не смотреть на лицо Сони, а смотрел в основном на ее руки, уверенно лежащие на руле. Руки ухоженной дорогой женщины. Маникюр: недлинные ногти, светло-бежевый лак, а у основания ноготков блестки россыпью… Ноготки острые, хищные. А ушко с блестящим гвоздиком нежное, розовое, девичье. Какое-то невинное. От него захотелось Тяме плакать. Мамины слезливые таганрогские гены… Захотелось взять эту руку и прижать к губам. Вглядывался, вглядывался в руку. На ней билась синяя нежная прожилка, а кольцо с большим блестящим камнем было не на безымянном, а на среднем пальце. Худенькая, птичья рука. Ее хотелось назвать лапкой. Соня сделала музыку погромче. Улыбнулась, не глядя на Тяму. Гнала машину, легкую светло-серебристую «Тойоту», среди черного леса. Симферополька хорошее шоссе. Широкое, по нему не ехать, а лететь… О чем-то, впрочем, говорили. Об учебе Тяминой и Славиковой. О том, как живут в Таганроге. Даже о Мелихове — это же как раз по Симферопольке… Но, впрочем, Тяма не помнил, о чем говорит. Только видел руку с блестящим камешком и округлыми ногтями и чувствовал нежный запах пряных духов и все время, каждую минуту, понимал: он сейчас рядом с дорогой женщиной. Не тетей, не мамой. Не бегемотом в халате… а именно — с дорогой и очень привлекательной женщиной. И сердце у Тямы сладко и горестно сжималось. — Вы такую музыку любите… Старую. Я тоже такую люблю, — зачем-то сказал он. Музыка действительно была классная. «Разве может быть любовь без грусти?» Откудато Тяма ее знал, эту песню. В Таганроге ее не слушали, но откуда-то знал… Соня метнула на него быстрый взгляд. Уже почти совсем стемнело… Она гнала машину со скоростью под сто километров — давно свернули с Симферопольского шоссе, ехали по каким-то неведомым Тяме маршрутам. Ему казалось: мчатся прямо навстречу звездному небу. Над черным лесом из елок рдела яркая закатная полоска. На ее фоне вершины деревьев казались особенно четкими и острыми. Казалось — протянешь руку, и можно уколоться об эти елки… Соня остановила машину. — Надо перекурить. Вышла на дорогу. Тяма сидел в салоне. Казалось: там, на улице, как-то холодно и страшно. Он слышал, как Соня ходит по обочине и хрустят маленькие камешки под ее белыми кроссовками. Это тоже примета московских модных тетенек: не носить пошлых туфель на каблуках, а ходить, как девчонка, в светлой спортивной обуви… Даже если на тебе не джинсы, а юбка. На Соне была как раз юбка. Длинная, до земли. Удивительно, как ловко она вела машину в такой униформе… Тяма видел в сгущающихся сумерках только эти белые мерцающие кроссовки да огонек ее сигаретки. Думал: как же она там, такая маленькая, хрупкая, по-летнему одетая, ходит одна. А вокруг — черные елки… И он открыл дверь машины и шагнул на дорогу. И вдруг понял, что на улице-то совсем тепло. Просто летние теплейшие сумерки, похожие на густые сливки, на сладкое марево. — А ты что, курить так и не научился? — спросила Соня. — Чем в Москве-то год целый занимался? Он помотал головой. — Ну пойдем, — засмеялась она. — Я тебя научу. Всему. Она протянула Тяме пачку сигарет, и он потянулся рукой — а она вдруг засмеялась низким грудным смехом, господи, он и не подозревал, что у нее такой смех… И перехватила его руку хищной своей лапкой. И потянула к себе, а потом — прочь с дороги, куда-то в деревья, под елки. Оказалось — там не елки вовсе. Елки были где-то далеко, за горизонтом. Над ними сияет звезда голубого, сапфирового просто, цвета. А лежат они под яблоней. И с яблони падают яблоки. Оказывается, в августе падают не только звезды, а еще и яблоки… Про звезды говорят поэты, про яблоки — прозаики. Соня нащупала в траве одно из таких яблок. Оно светилось нежным фосфорицирующим светом. — Будешь? — спросила она Тяму. Он не ответил. Помотал головой. Вообще, вел себя как теленок, как безголосый дебил. Не мог говорить, просто не мог. Он был слишком переполнен любовью. Да, конечно, любовью. А чем еще может быть переполнен красивый артистичный мальчик девятнадцати лет, художник, опьяненный дорогими духами, августовским теплым вечером, сливочным туманом? Он просто умирал — от полноты ощущения. Сережка эта маленькая в ухе, она царапнула его шею, и даже царапина сладко ныла. Любовь… Такой никогда ни у кого не было, никогда ни у кого не будет. У этой любви было имя — Соня. Взрослая женщина с повадками угловатого подростка. Господи, как он жил без нее все эти свои девятнадцать лет? Соня засмеялась. С хрустом откусила яблоко и отшвырнула его в траву. — Кислое! Антоновка. Не созрело еще. Антоновка-то только осенью поспевает. В абсолютной загородной тишине было слышно, как шлепнулось яблоко, как замолкла на минуту щебечущая ночная птица. И как потом вновь начала свое пение. А где-то в теплой августовской ночи стрекотали цикады, шептали от легкого ветерка травы, падали в траву яблоки с обильной дикой яблони… — Ты чудесный, — сказала Соня. Она опять курила, потягиваясь, как грациозная кошка. Яркий огонек сигареты дрожал в темноте. — Ты даже не представляешь, какой ты чудесный, таганрогский малыш. Видишь ту звезду? Когда-нибудь ты станешь великим человеком, который сможет называть звезды. И ты назовешь эту звезду Соней, в честь меня. Обещай мне. — Соня… Конечно, я назову ее Соней. Как еще? Мы же всегда теперь будем вместе… — сказал Тяма. Он попытался привстать, чтобы поцеловать Соню, но она уклонилась и легко вскочила на ноги. — Уже опаздываем! Славик ждет. И Леня. Леня — это был Славиков отец и муж Сони. Теперь Тяма думал о нем как об устраненном конкуренте. Старом, как дерьмо мамонта, несчастном лузере — да, он был когда-то в Сониной жизни, и построил ей этот прекрасный загородный дом, и сделал Славика, но теперь пришла пора отступить и дать дорогу молодому самцу. Ему, Тяме. Он любит Соню. Соня любит его. Все остальное — неважно. Тяму разместили в комнате Славика. Славик, измученный дачной тоской, обрушил на Тяму целый поток новостей о Светке и Олечке, соседках-сестренках, о новой версии танковой игры, о том, как ездил на Мальту — подучить язык… Славик приготовил и дивный напиток, ром с тропическим кокосовым вкусом, и колу. В темноте прокрался к холодильнику — за льдом. Он делал коктейли для дорогого друга Тямыча, и они, признаться, ухряпались в «полные щи» — так говорили в Таганроге. Тяма пил ром-колу, и чутко прислушивался — как там, у Сони с этим ее бывшим мужем? Ругаются? Но дом был молчалив и тих. По умолчанию, Тяма считал, что муж — бывший. А как может быть иначе? После того, что было у него с Соней? Конечно, она сейчас все расскажет Лене, а утром — увы — придется огорчить и милого Славика. Ему, Тяме, придется взять на себя смелость все рассказать ему. Про то, что он любит Соню. Про то, что теперь все в их жизни будет по-новому… Ах, Чехов, Чехов. Видел ли ты такие коллизии, слышал ли такой вот шорох августовских падающих яблок. Целовала ли тебя взрослая и прекрасная женщина в твои почти невинные юношеские губы? Любил ли ты ее так же, как я — эту прелестную Соню, Соню со складочками у губ, с густыми бровями, с крошечной ямочкой на подбородке… Соня. Звезда по имени Соня. Лакшери. — Что? — пьяно переспросил Славик. — Лакшери… Лакшери — это значит прекрасная, — неразборчиво ответил Тяма и отрубился. Проснулись поздно. Страшно болела с похмелья голова. Славик принес графин с холодной водой. Пили воду, жадно, наслаждались вкусом. Потом Тяма вдруг сладко вспомнил, что да, есть Соня… Сооооняяяя. Любовь моя. Маленькое ушко с гвоздиком-сережкой. — Тям, ты иди в душ, я пойду девок позову — Светку с Олькой. Помнишь, я тебе вчера рассказывал… — Славик уже был деятельным, бодрым и свежим. — Каких девок? А… мама где? — спросил растерянно Тяма. Он-то готовился морально с разговору со Славиком. Типа, ты теперь как сын мне… — Мать с отцом уехали с утра в город. Слава богу, мозги выносить не будут. Там, знаешь, какая-то путевка у них нарисовалась неожиданно. На неделю отвалят куда-то. Я за главного. Ну, и ты. Мой заместитель, — улыбнулся Славик. — Мой первый зам. Только, учти, Оля моя. Твоя — Светка. Рыженькая. Чтоб потом без всяких. Самолет готовился к посадке. По салону сновали красавицы-бортпроводницы. Они раздавали конфеты-дюшески и смотрели, пристегнуты ли ремни. — Спинку кресла поднимите, пожалуйста, — ослепительно улыбнулась Соне одна из таких девушек-стюардесс. — Соник, просыпайся. Всю дорогу проспала, давай, скоро уже садимся, — Леня ласково погладил ее руку. А Соня не спала ни минуты. Просто все три с половиной часа полулежала с закрытыми глазами. Вспоминала, в мельчайших подробностях, этот августовский туман, и яркую звезду на небе, и яблоню, щедро осыпающую плодами тех, кто под ней предавался запретной любви. Будто со стороны — критично и жестко — рассматривала себя. И юного мальчика, ровесника своего сына. Глупого котенка, ошалевшего от ее духов, от ее умелых поцелуев и рук. Дурачок. Таганрогский теленок. «Вы любите старую музыку». Старушку нашел себе. Я откусила от тебя, как от того яблока, сочный кусок. И бросила в траву. Ты никогда не будешь прежним, считай, что тебя укусила гадюка, и яд проник в кровь, не убил, но нанес непоправимый ущерб. Никогда, никогда не забудешь ты меня, и ту августовскую ночь, и мой запах, и мои поцелуи. Проживешь целую жизнь и будешь искать — тот аромат, те ощущения, ту незамутненность и искренность. И не найдешь. Когда-то так же надкусили меня. И отбросили, как подпорченное яблочко. Так и гнию… Неважно. Не надо вспоминать. — Ленечка, у меня там, наверху, курточка — сними, пожалуйста. Что-то зябко… Тяма сидел на веранде большого загородного дома Бичевиных. Радостно суетились три девицы: Оля, Света и Марина. Марина была крупная, с синими волосами и громким наглым смехом. Они накрывали на стол. Марина уверяла, что если посыпать свежий огурец сахаром, то получится по вкусу арбуз. Славик был готов попробовать: ему надо было чем-то закусить. Так почему не сладким огурцом… — Почему их три-то? — тихо спросил Тяма. — Ты же говорил, сестренок две. — Сестер всегда три! Уж кто-кто, а ты это должен знать, — удачно пошутил Славик. — Марина — двоюродная. Вчера приехала. Но я насчет Маринки пас. Не люблю с синими волосами… — Мальчики! Мальчики! — раздался звонкий девичий голос. — Все готово. Славка, а где салфетки? Тяма вдруг почувствовал дурноту. Наверное, перебрали все-таки вчера этого рома… Голова кружилась. Немедленно захотелось лечь, поджать под себя ноги, не шевелиться. Не быть. Стать невидимым. Но вместо этого Тяма резко поднялся. Через пять минут он уже выходил из калитки (она предательски скрипнула). Он знал, что не вернется сюда больше никогда, да и в Москву, скорее всего, тоже не вернется. Поедет в Таганрог. Там сейчас жара, пыль, пахнет морем и на уличных деревьях щедро висят сладкие южные плоды. Не кислые антоновки. Тяма представлял, как охнет, а потом заплачет мать в байковом халате. Как он постарается ей объяснить, почему Москва не стала для него родной… Что-нибудь придумает. Мать добрая, она поймет. А пока в голове стучало, в такт шагам: где ты, Мисюсь. Где ты, Мисюсь. Гдетымисюсь… Читайте также: Новелла. Я не увижу арбуз

Новелла. Антоновка
© Вечерняя Москва