Войти в почту

Первая часть. Такой заголовок предложил мой собеседник. Между тем в Ярославле, где он живёт уже больше полувека, его имя у всех на слуху. И как честного дотошного журналиста, и как талантливого автора рассказов и стихов, и как заместителя председателя Ярославской областной организации Всероссийского общества инвалидов по связям со СМИ. «Свободная пресса» публикует вторую часть интервью с литератором. – Расскажите о страшной трагедии, которая изменила Вашу жизнь, пожалуйста, поподробнее… – Трагедия – это что-то древнегреческое. В жизни всё, как правило, происходит до того обыденно, что трудно осознать масштаб случившегося. Мне не то что ближе, но понятнее авторская позиция Антона Павловича Чехова, который в ответ как бы на упрёки в некой излишней, на вкус критиков, «приземлённости», обыденности, даже пошлости его героев высказывался так: «Но ведь в жизни люди не каждую минуту стреляются, вешаются, объясняются в любви. И не каждую минуту говорят умные вещи. Они больше едят, пьют, волочатся, говорят глупости». Кстати, среди этих его критиков была и Ахматова, которая с очевидным раздражением, по свидетельству Исайи Берлина, так отзывалась о творчестве Чехова: «…в его мире нет героев и мучеников, нет глубины, нет тёмного, нет духовных высот». В типично чеховских персонажах она не видела ничего, кроме пошлой скуки, усталости от жизни, не могла принять это опять же типично чеховское отсутствие героизма в персонажах. И на основании этих обвинений делала вывод, что «автор не знает сфер жизни, которые описывает». Однако на собственном опыте готов свидетельствовать, что и судьба твоя ломается как-то до обидного обыденно, и умираешь ты совсем не как в кинематографе, под какую-нибудь невыразимо трогательную музыку, а либо в грязи и боли, либо вовсе тихо и незаметно, причём даже для самого себя. Уж здесь-то знаю, о чём говорю, потому как на себе испробовал такой широкий ассортимент «терминальных процессов», что любая кошка с её девятью жизнями обзавидуется. И никогда это не выглядело какой-то «трагедией», никогда не приходило в голову произнести некую историческую фразу или эдак красиво попрощаться с родней – ну не до этого! Поэтому сама моя «трагедия» тоже смотрелась вполне банально. Лето 1967 года, пионерский лагерь, четырнадцатилетний пацан хотел выпендриться перед девчонкой, к которой неровно дышал, и сиганул с крутого бережка в речку-переплюйку. И сразу ткнулся башкой в дно. И очень удивился, когда увидел под водой, как мимо глаз проплывают его же руки, которыми не может шевельнуть. Вот и всё. В тот вечер должен был состояться традиционный прощальный костёр, во время которого он дал себе слово эту девчонку, наконец, поцеловать. Дома в это время мама варила любимое клубничное варенье к приезду дорогого сыночка, а папа сидел рядом и давал советы. И тут им звонят из больницы, куда меня доставили... Оба медики, значит всё и сразу стало понятно. Но опять же, всё обыденно. Эффектных сцен с душераздирающими страданиями не просматривалось. Больница, разговор родителей с врачами – перевод в другую, где лучше прооперируют… У человека, пережившего что-то подобное, появляется другая, что ли, точка отсчёта всего того, что происходит в его жизни и в жизни окружающих. Есть такая памятная фраза, над которой вдоволь поизгалялись наши прогрессивные индивидуумы: «Лишь бы не было войны». Мои родители, как и большинство людей их поколения, к этой фразе относились вполне серьёзно. Для них война была как раз той самой «нулевой» точкой отсчёта человеческого горя и страданий, по сравнению с которой все прочие возможные житейские беды и горести всё-таки бледнеют и мельчают. Один из братьев отца, мой дядя Гриша, пришёл с войны без ноги. И всю оставшуюся жизнь потерянная нога у него так болела, что временами он на стенку лез, причём буквально. То, что случилось со мной, стало точкой отсчёта совершенно другой жизни для меня. Но никаких «фантомных болей» по этому поводу я не испытывал и не испытываю. Трагедией в подлинном смысле это было скорее для моих родителей. Я как-то постепенно осознавал, что со мной произошло. Во всяком случае, биться головой об стену в припадках отчаяния мне в голову не приходило. – Не случайно и то стихотворение заканчиваете в совершенно другой тональности: Только вдруг предпоследней весною Вновь пробьется зелёный листок, И покажется, будто с тобою Жизнь ещё не подбила итог. Будто жить ещё много и долго, Будто шепчет мне кто-то: держись! И впадает же всё-таки Волга В море, что называется – жизнь… И всё же – что помогает не замыкаться на личной боли? – Текущий процесс повседневного существования. Есть понимание, что лучшего тебе никто не предложит. Ну нет у тебя выбора. Ты должен жить в тех обстоятельствах, которые у тебя есть. Да, можно хотеть быть молодым, красивым и здоровым, а хорошо бы ещё и богатым. И что? Можно впадать в ипохондрию от сознания того, что этого у тебя никогда не будет. А толку? Да и просто – жить хочется. Есть такая, кажется китайская, притча о камне на пустынной дороге, по которой раз в десять тысяч лет кто-то вдруг проедет. Так вот, когда подопрёт, когда понимаешь, что вот сейчас и впрямь можешь сию юдоль покинуть, то согласен стать и этим камнем на дороге. Но жить, жить. Поэтому слышать не могу, когда всякие прогрессивные личности с апломбом заявляют: «Ах, нет, я бы так не смог! Я бы лучше умер!» Да куда б ты делся, дурачок! Ты не понимаешь, о чём речь идёт. Ты умирать по-настоящему не пробовал. Не говоря уже о том, что «замыкаться на личной боли», если это не клиническое состояние, требующее вмешательства медиков соответствующего профиля, есть занятие вполне скучное и даже отчасти пошлое. Это скорее для кинематографа: сидеть и страдать с утра до вечера хорошо, когда вокруг тебя суетятся и со страшной силой сострадают. Но и для окружающих, если процесс затягивается, это утомительно, да и самому надоедает. Ведь депрессия — тот же запой, в который периодически впадает человек, пытающийся таким образом уйти от окружающей реальности. Мне приходилось встречать людей, для которых своя личная боль затмила всё остальное. Я никак не мог избавиться от нехорошего ощущения, что они своей болью прямо-таки упиваются – таблички не хватает на манер гостиничной: «Я страдаю. Не беспокоить!» Или ещё хуже, когда чуть ли не требуют: «Страдай вместе со мной! Мне вот больно, а ты жизни радуешься!» Я вовсе не стремлюсь превратиться в нечто такое же. – Активно вмешиваться в гущу дел – и как корреспондент периодических ярославских изданий, и как до недавнего времени главный редактор газеты «Ярославский инвалид», и как заместитель председателя областной организации Всероссийского общества инвалидов – потребность души? – Надо же чем-то заниматься. А уж оно само так складывается, что появляются разные возможности поучаствовать то в одном, то в другом. В целом, многообразие интересов объясняется сугубо утилитарно и приземлённо: в моём положении приходится не выбирать, а заниматься тем, что тебе подвёртывается. Скажем, я двадцать лет проработал в отделе оформления НИИ асбестовых изделий на должности, как официально значится в моей трудовой книжке, «машинист на пишущей машинке». Был пресс-секретарём и переводчиком в компании сотовой связи, первой в нашем городе. Диспетчером на телефоне в одной печально на всю Россию известной финансовой компании. Менеджером по продаже, рекламным агентом. Модератором с дюжины сайтов. Писал дипломы и курсовые для всяческих соискателей дипломов. Подрабатывал в предвыборных кампаниях – от администрации сельского поселения до губернаторских выборов и Госдумы РФ. Даже привлекался к уголовным и административным разбирательствам – слава Богу, в качестве свидетеля. Случалось, работал в пяти-семи местах одновременно. И могу заверить, что жить гораздо интереснее, когда ни на что не хватает времени. Кстати, и литературным творчеством заниматься почему-то гораздо продуктивнее среди кучи других дел. Выкраиваешь каждые лишние полчаса-час, чтобы ещё пару абзацев или строф отработать. А когда ничего не мешает, и прямо-таки предвкушаешь: «Сейчас наконец смогу отдаться поэтическому вдохновению», то с удивлением обнаруживаешь, что не посещает тебя это самое вдохновение… И лучшие материалы чаще всего пишутся «на флажке». Скажем, в полдень тебе звонит главред и говорит, что к пяти вечера – полторы тысячи знаков с пробелами на заданную тему. Причём вчера – о проблемах ЖКХ, а сегодня – о школьной реформе. А когда делать нечего – начинаешь себя жалеть, сопли пускать. И тогда надо или спиваться, или удавиться. Но водку в одиночку пить скучно, удавиться самостоятельно не получится. Так что остаётся излучать оптимизм и занимать время отпущенного существования всем, что в данный момент может быть востребовано. «Делай, что можешь, и будь, что будет» – вот, пожалуй, наиболее мне понятный и близкий принцип. – Почему в 2018 году закрыли газету «Ярославский инвалид», которую вы возглавляли почти двадцать лет? – А что, где-то в России бумажная пресса процветает? Я печатался примерно в пяти-семи местных изданиях, из которых сейчас худо-бедно выходит один еженедельник, совершенно, что называется, жёлтый, но и тот мизерным тиражом. Кстати, аккурат из этого еженедельника меня в своё время выгнал лично хозяин – по прямому проводу из Лондона. Вернее, выгнал главного редактора – до сих пор чувствую себя перед ним виноватым. А я уж так, в комплекте. – И за что? – За анекдот. Очень уж он мне понравился. «Адаптировал» его под наши губернские реалии... Иногда понимаешь, что благоразумнее промолчать, но удержаться ещё труднее. Вот есть у Осипа Мандельштама стихотворение «Мы живём, под собою не чуя страны…», из-за которого, собственно, в итоге он и погиб. Знал же, что играет со смертью. Но, именно как поэт, понимал, что стихи-то гениальные, на века. И читал всем и каждому, в любых компаниях. Тщеславие автора. Вот и я не смог удержаться. Со мной такое случалось дважды. Ещё пьесу сочинил. И оба раза оказалось очень действенно – увольняли буквально в течение нескольких часов. Обычно же причины прекращения выхода бумажных изданий чисто финансового свойства – у издателя кончаются деньги… С одной стороны, это мировая тенденция: те же газеты уходят в интернет, с которым ни одна из них не в состоянии конкурировать по оперативности, именно электронные версии приносят и основную аудиторию, и основной доход от рекламы. С другой – есть национальные особенности, которые этому процессу способствуют. В сегодняшней реальности, что скрывать, наша пресса находится под жёстким контролем исполнительной власти, у которой есть далеко не «четыреста сравнительно честных способов» удушения нежелательных СМИ, а гораздо больше. Но суть в том, что в обществе, в широких слоях населения, нет спроса на независимые СМИ. Потому что у нынешней оппозиции само понятие «независимость» связано только с одним – «священной войной» с «режимом». В результате получается всё то же всем давно опостылевшее противостояние по линии «советский – антисоветский». Та же пристрастность, та же жёсткая ангажированность, то же самое строжайшее разделение на «своих» и «чужих». Кроме того, действенность выступлений прессы сведена практически к нулю. Или разве что по старинной журналистской пословице: «Слово не воробей: поймают – вылетишь!» А про ту рубрику, как раньше: «Газета выступила – меры приняты», и говорить не приходится… – У вас нет ощущения, что порядочных людей меньше и меньше? – Меньше, чем когда? При проклятом самодержавии? Или при Леониде Ильиче Брежневе? И что значит быть порядочным человеком в данный конкретный исторический период? С точки зрения значительной части нашей прогрессивной общественности, признанный судом террористом Олег Сенцов исключительно порядочный человек. И вообще, критерии порядочности опять, как нередко бывало в нашей многострадальной истории, определяются, к сожалению, исходя из принадлежности человека к тем или иным политическим группировкам. Даже доктор Лиза, Елизавета Петровна Глинка, становится для всё той же либеральной тусовки персоной нон грата, «нерукопожатной», как только начинает вызволять из пекла войны «неправильных» детей Донбасса. И вполне себе «порядочные» вроде бы люди позволяют себе открыто злорадствовать по поводу гибели её и легендарного Ансамбля им. А. В. Александрова. Как ко всему этому должен относиться человек, желающий оставаться порядочным в собственных глазах? В отсутствие чётких и общепризнаваемых всеми критериев и происходят совершенно дикие истории, когда важно прежде всего это «свой» или «чужой». И даже взятка, казнокрадство, мздоимство, лжесвидетельство и прочее из того же ряда признаются извинительными, если речь идёт о «своих». В результате и кажется, что порядочных людей стало меньше. Тем более что немалое число из тех, всегда считавшихся безусловно порядочными, вдруг позволяют себе поступки и заявления, которые не укладываются ни в какие рамки представлений о порядочности. Печально. Однако это, может быть, не так уж и плохо – происходит сеанс саморазоблачения очень многих персонажей, претендовавших на роль моральных авторитетов. Вспоминается 1993 год, когда весь цвет, что называется, прогрессивной интеллигенции, патентованные гуманисты, пацифисты и беззаветные поборники прав человека как высшей ценности подписались под вполне людоедским доносом на имя президента Ельцина под говорящим названием «Раздавите гадину!» (Под этим названием осталось известным «обращение к согражданам» «Писатели требуют от правительства решительных действий», опубликованное в «Известиях» 5 октября 1993 г. Прим. автора). И ведь какие люди! От академика Дмитрия Сергеевича Лихачёва до барда Булата Окуджавы. Можно после этого считать их людьми порядочными? Ведь и в толпе, призывавшей Понтия Пилата «Распни, распни Его!» – вполне добропорядочных обывателей в житейском смысле было большинство… – Что вы вкладываете в понятие «здравый смысл»? – Действовать, исходя из трезвой оценки реальности. Стараться трезво оценивать и свои возможности, и отношение к тебе других людей. Не поддаваться благостным иллюзиям насчёт и себя самого, не переоценивать свои способности. Не впадать в эйфорию и самодовольство от похвал и не отчаиваться при критике. Не винить других в своих неудачах и разочарованиях. Не жалеть себя сверх допустимого, не вымогать у окружающих сострадания и не жалобить их стенаниями на свою поломатую жизнь. В общем, такой здоровый житейский прагматизм, когда главным является не то, чего ты хочешь, а то, что ты можешь. – Чёткое разделение на враждующие «лагеря» – в том числе тех, кто профессией связан со словом, категоричность суждений, взаимная глухота… Кажется, стремления остановиться в ненависти нет… – Мы избавляемся от многих иллюзий. Эти бывшие стереотипы: «Мы, советский народ, все как один...» В те легендарные 1990-е произошёл такой слом привычной жизни, который по масштабам можно сравнить только с войной или революцией. Перестала существовать «новая историческая общность» под названием «советский народ». Каждому пришлось выбирать, к какому лагерю примкнуть, за что бороться, на что надеяться и так далее. Тогда я вдруг, до самых печёнок, ощутил то чувство, о котором раньше только читал в мемуарах. Я же всегда чувствовал себя патентованным советским человеком. И вдруг всё «это» рухнуло. Как в 1917 году: «…гонку / свою / продолжали трамы / уже — / при социализме». Поэтому так попадали в тон стихи так называемых белогвардейских поэтов, того же Ивана Савина: в них звучала эта боль проигравшего. Метаморфозы, которые в одночасье меняли людей до неузнаваемости. Великие князья да статские советники, нацепившие красные бантики, и скромные письмоводители, обернувшиеся беспощадными палачами из Чека. Помню, мне одна женщина рассказывала, как в 1941-м в их городок под Брянском вошли немцы. И как буквально за день люди стали другими. Совсем. Одна её школьная подружка другую буквально за волосы отволокла в полицию, потому что та была еврейкой. Начальником полиции стал отец тоже её одноклассника, образцового во всех отношениях советского школьника, активиста и всё такое. Папа оказался чуть ли не бывшим предводителем дворянства, хотя для предвоенной советской молодёжи уже само словосочетание «предводитель дворянства» звучало как цитата из Ильфа и Петрова. Ещё одного одноклассника через год повесили за связь с партизанами. Тихий такой городок, где вроде все друг друга знали. И все вроде были советскими, на собраниях сидели, исправно голосовали, кому-то аплодировали, кого-то послушно проклинали, кого-то единодушно обожествляли. И вдруг все такие разные! Это был шок. Да и мне мама рассказывала про мальчишку с их улицы, вместе с которым в одной ребячьей компании хороводилась, а он в войну во власовцах каким-то даже чином был. Сегодня разделительная линия другая. Многие потерялись. То есть от меня требуют сделать выбор, а я не хочу. И не понимаю вообще, что вокруг происходит. Ещё вчера жизнь была трудная, но понятная. Но вот всё смешалось. И вчерашний твой одноклассник или сосед по «хрущобе», который у тебя списывал или десятку до получки «стрелял», обзавелся виллой на Лазурном берегу, а тебя быдлом считает. Как это пережить? Наша сегодняшняя смута прежде всего от растерянности, от непонимания, как всё это произошло, кто в этом виноват и что всё-таки дальше будет. Мы слишком быстро, задрав штаны, бежим вперёд или двинулись назад? Соответственно, надо ходу добавить или развернуться в противоположную сторону? Приспособив к текущему моменту известную красочную формулу князя Ивана Григорьевича Щегловитова, расстрелянного в сентябре 1918 года по приговору ревтрибунала после объявления красного террора, можно с полным основанием сказать, что наше общество вернулось к ситуации, когда с одной стороны — паралитики от власти, а с другой — эпилептики от революции. С одной стороны – клинические либералы, требующие декретом с ближайшего понедельника ввести в России «настоящую Европу», с другой – патологические патриоты, жаждущие Святой Руси, но со смартфонами и джакузи в каждой избе. И они не слышат друг друга, потому что не слушают, и слушать не желают. Поэтому любая дискуссия превращается в «неудобозабываемую» свару на коммунальной кухне со взаимными оскорблениями и непременным рукоприкладством как наиболее весомым аргументом. Самое тревожное, что неуклонно нарастает градус взаимного остервенения. Литература здесь не исключение, потому что и среди писателей произведена строгая селекция на «прогрессивных» и «мракобесов». У нас масса талантливых литераторов, но на виду полтора десятка общепризнанных номинантов разнокалиберных литературных премий. Впрочем, некоторые обнадёживающие признаки усмотреть всё-таки можно, но при очень уж большом желании. – Почему вы так скептические настроены к себе: «всех заслуг — немногие стихи…»? – Потому что действительно так думаю: «немногие стихи» – это то немногое, в чём хоть как-то смог проявить свои способности. Я не построил дом, не посадил дерево, не вырастил сына – что ещё требуется для того, чтобы жизнь свою считать состоявшейся? Смешно, если бы я начал вдруг кого-то, в том числе и себя, убеждать в том, что «жизнь удалась». Литература для меня как отблеск другой жизни, которая «могла бы быть». Что-то вроде «опиума народа», если эту цитату понимать в изначальном смысле. Ведь опиум во времена Карла Маркса и Фридриха Энгельса считался не наркотиком, а самым распространённым и общепризнанным болеутоляющим средством. Стихи вообще, на мой взгляд, пишутся для того, чтобы уйти в другую «почти реальность». Для того же пишется и музыка, и картины, и фильмы снимаются. Если, конечно, для автора всё это не способ «на бутылку» заработать. Или на новые штаны. Или на что-то более весомое. Каждый автор в зависимости от меры отпущенного ему таланта создаёт свой особый персональный мир, в котором он и Творец, и царь, и самый последний из обитателей. «Эмма Бовари – это я!» – говорил Гюстав Флобер. В этом моём мире даже какая-нибудь козявка или букашка – это тоже я. У кого-то эти миры огромные, практически бесконечные, как у Пушкина, Толстого, Достоевского. У кого-то – уютные дворянские усадьбы, как у Фёдора Тютчева или Афанасия Фета. А есть и такие, как, например, у Иннокентия Анненского: его стихотворение «Среди миров, в мерцании светил...» (Официальное название — «Среди миров» (1901), - прим. автора). для меня что-то вроде церкви Покрова на Нерли. Восемь строк — и навечно в истории великой русской литературы. У подавляющего же большинства авторов моего, скажем, калибра весь сотворённый им мир размером с кладбищенскую оградку. И все мы скопом образуем эдакое безразмерное кладбище несостоявшихся гениев. Так иногда ходишь по кладбищу и рассматриваешь чужие могилки: у кого-то памятник позатейливее, у кого-то – попроще… Чем в принципе наши русские кладбища отличаются от европейских и прочих? Оградками. Ставить их – именно советская традиция. Советскому человеку настолько остолбеневал всепроникающий насильственно внедряемый коллективизм, что он хоть на кладбище стремился огородить своё личное пространство. Это я, Господи, посмотри на меня, заметь! И в творчестве то же самое: понимаешь, что не тянешь ни на полированный гроб из мореного дуба или палисандра, ни на трёхметровый монумент из белого мрамора, но хочешь хотя бы сварную оградку из металлоотходов. У меня одна надежда, что когда-нибудь кто-нибудь, вроде цветаевского «прохожего» (этот цветаевский то ли стон, то ли мольба: «Я тоже была, прохожий! / Прохожий, остановись!»), бродя по литературному кладбищу, задержится на минутку, головой качнёт: «Смотри-ка, а ведь прикольный такой памятничек, вроде и хиленький, а всё от других чем-то выделяется». Мне хватит. Беседу вела Елена Константинова

Интервью с дилетантом
© Свободная пресса