Алла Нагибина: Муж был недовольным собой трудоголиком

Тонкий прозаик, человек с истерзанной душой, венец самокритики, плейбой и пахарь. Таким знала и любила мужа Алла Нагибина, с которой мы побеседовали перед знаковой датой. — Алла Григорьевна, сто лет… А проза Юрия Марковича, для многих открываемая с запозданием, молода и современна. До сих пор обсуждается его «Дневник» — запредельный по откровенности и наполненный самыми жесткими оценками самого себя… — Он и правда был к себе абсолютно безжалостен. Всему, что его окружало, давал очень точные оценки, но не жалел себя абсолютно. На него многие обиделись после публикации «Дневника», и я это понимаю. Но только некоторые заметили, что самые жесткие оценки он дал себе, и давал их всю жизнь, просто делал это письменно, наедине с бумагой, а внешне ничего такого не высказывал. Одно описание пьянок чего стоит. Да, правда, когда он завершал работу над каким-то произведением, он обычно напивался, но утром, уже часов в восемь, его пишущая машинка принималась стрекотать. Трудоголик был страшный, неисправимый. И вечно был собой недоволен, испытывал какие-то муки, внутренние, ужасные, страдал, что пишет не так и не так что-то делает. Хотя без этого, наверное, трудно стать настоящим писателем… — Вы пережили блокаду, Нагибин — воевал. Но как-то, честно говоря, недооценены его военные произведения… — Когда весь ВГИК отправился в эвакуацию, Юра пошел на фронт, поскольку ему мама, которую он очень любил, сказала, что тот, кто хочет стать писателем, должен пройти через это… Мы с ним много говорили — обо всем, от каких-то бытовых банальностей до литературы. Но о войне говорили мало, это было слишком больно для нас обоих. Эти воспоминания проще было не трогать, хотя это удавалось не всегда. Кое-что из того, что он потом описывал, было взято им из моих рассказов о блокаде. Он вернулся с войны, получив две тяжелые контузии, с инвалидностью. Ксения Алексеевна посоветовала тогда совсем другое: сказала — забудь и живи как здоровый человек. Он так и прожил. Но от следов войны не избавился — слышал неважно, и контузии оставили на память о себе странный такой тик — нервное движение рукой, похожее на взмах через голову. Если он очень сильно волновался, появлялся этот тик. А мне казалось, он так себя крестом осеняет. — Трудно было быть женой гения? — А я сначала не до конца понимала, что он за писатель… Наша история развивалась непросто. Когда мы познакомились, я знала, конечно, кто такой Нагибин, но у меня не было какого-то внутреннего восхищения, я его выделила из всех, выцепила взглядом, но и не более. И то, какой он прозаик и какой он человек, открывалось для меня постепенно, когда наша непростая история начала развиваться. Только моя мама, проговорив с ним ночь, сразу сказала: «Очень хороший человек». — Она оказалась права? — Да, и вся дальнейшая жизнь это подтвердила. С ним было непросто. Его дела — это были только его дела. Мне нельзя было открывать его стол, трогать его рукописи — это было святое, хотя он и давал мне после смерти Якова Семеновича Рыкачева (отчима Нагибина. — «ВМ»), человека с поразительно тонким литературным чутьем, читать свои произведения первой. Я, может, талантом Якова Семеновича и не обладала, но как-то интуитивно ощущала, что ему удалось, а что не очень. Стол я, конечно, не трогала. Хотя однажды ослушалась. Он действительно хранил рукопись повести «Встань и иди» в лесу, закопанной в жестяной коробке. Просто когда он ее написал, ему сказали — главное, чтобы никто этого не видел и не читал. И вот в 1989 году Юра в очередной раз ее откопал, но перепечатать и зарыть снова не успел и уехал в Италию. А я ее взяла и отвезла Дементьеву в «Юность». И тот ее напечатал. — Что было, когда вы сознались «во грехе»? — Юра так обалдел, когда услышал, что я что-то у него забрала без спросу, что слов не нашел. Позвонил Дементьеву, совершенно обалдевший. А тот ему говорит: напечатаем после ноябрьских праздников. Дескать, не надо перед праздником, а потом рискнем. Это было время, когда люди этой странны ощутили вкус свободы… А Юра ему говорит: «А я думал, у нас революция без перерыва на выходные…» Но повесть была напечатана, произвела фурор, вот и я выжила, иначе не сносить бы мне головы! Шучу, конечно, но скандал был бы точно. — А вы можете сказать, что поняли и узнали его до конца? Хотя кто из нас способен понять другого человека настолько... — И да, и нет. Я многое не могла объяснить, но чувствовала. Но он был слишком невероятен, чтобы стать абсолютно ясным. Например, он был уникально образован. Я восхищалась тем, как он знал живопись. Это все шло у него с детства, у них было много альбомов по искусству, сначала он их просто листал, а потом начал изучать картины в деталях, отлично знал, где какая картина хранится. И когда начались поездки за границу, Юра бесконечно ходил по музеям, все впитывая. У него к живописи было особое отношение. Скажем, он мог пойти посмотреть полотна утром, а потом вечером, потому что при вечернем освещении они выглядели иначе! Каждую поездку в Италию старался сходить и поклониться «Тайной вечере» Леонардо да Винчи, а если была возможность, еще и обязательно ходил с ней прощаться. Очередь к этой картине — единственная, которую он мог выстоять. Еще помню момент... Мы как-то поехали в Италию, и к нам пришел представитель крупнейшего итальянского издательства. Пришел не просто так — его жена прочла «Встань и иди» и была потрясена. Итальянец пришел к нам поговорить, и в итоге Юра написал четыре монографии о художниках. Они были просто потрясающе изданы в Италии — «Шагал — Тинторетто» и «Татлин — Вермеер Дельфтский», альбомы-перевертыши, по пол-альбома на каждого из художников. И до сих пор они «живут» только на итальянском. — В смысле — они не переизданы, да? — Нет, конечно... А второй его страстью была музыка. Он растворялся в ней. Когда мы стали ездить за границу, он собрал отличную фонотеку. Когда мог, запирался у себя и слушал — очень громко, на полную мощность, потому что слышал неважно, — Паваротти и Каллас. Он писал о Рахманинове и Бахе, а с Рихтером при встрече они играли в забавную игру — оба знали наизусть «В поисках утраченного времени» Пруста и читали друг другу куски оттуда. А потом, когда встречались в следующий раз, принимались читать заново — с того места, на котором остановились. — Думаю, лучшее, что я когда-то читала о любви, — это «Рассказ синего лягушонка». И он — о вас. Вы помните свою реакцию на прочитанное? Таких посвящений миллионы женщин и не мечтают получить… — Это как раз тот случай, когда я была не первой читательницей… У нас гостила моя приятельница, одна русская, жившая в Италии. Я уехала куда-то по делам, а когда вернулась, эта Алла — она была моей тезкой — очень странно, совсем не как раньше, на меня смотрела. В ее взгляде читалось изумление, описать которое крайне трудно… Я не помню, что сказала Юре, но это было огромным потрясением. — Алла Григорьевна, а почему Нагибин все-таки не уехал на Запад? Там его ценили, признали даже «Лучшим писателем Европы». Тут он зарабатывал, конечно, но не имел признания у властей, его как будто не замечали, а ведь это для творческих людей тяжело. Ну ведь тот же Галич уехал! Неужели не предлагали? — Да предлагали, конечно, и не один раз. Но он не мог… Да, он ненавидел советский строй, но любил эту страну. Он просто не мог жить нигде, кроме как здесь, при всех его внутренних ломках. Он тут все любил, от архитектуры московской до природы подмосковной. И ему важна была языковая среда, именно русская языковая среда, он в ней растворялся. Невозможность отъезда мы оба понимали прекрасно и даже не обсуждали такое. — Странный вопрос, простите... Как бы Юрий Маркович отмечал этот юбилей, если бы... — Не знаю! Я сама не любила свои дни рождения, ну что хорошего, что ты стал на год старше... Вот, как-то постепенно я и Юру отучила их отмечать. Ну, возможно, собрал бы тех, кто остался еще, за столом. Он людей не забывал, хотя о подавляющем большинстве его знакомых так сказать не могу — он умер, и все кончилось, куда-то все подевались. Я не предъявляю претензий, нет. Просто мне очень хотелось, чтобы книги Юрины жили, издавались, чтобы их читали, а в какой-то момент я чувствовала, что никому ничего не нужно — ни память о нем, ни Юрина проза… Можно я скажу, хотя и знаю, что он будет недоволен и начнет «шуметь»? Я очень благодарна главному редактору «Вечерней Москвы» Александру Ивановичу Куприянову и вашей редакции. Точнее, благодарна — не то слово. После интервью, данного вашей газете, мы познакомились с ним, и он и вдохнул в меня уверенность в то, что Нагибина еще читают, и сделал для его памяти столько, сколько не сделал никто другой, включая тех, кто был с ним знаком лично. Мемориальную доску «пробили» его усилиями и авторитетом газеты, скульптор Александр Рукавишников сделал доску такой, о какой я не могла и мечтать. Знаю, что помогал и Андрей Кончаловский, спасибо ему — он один из немногих, кто не оскорбился на написанное в «Дневнике», хотя получил там немало. Это все — к вопросу о величии души. Вот, недавно издательство «Терра» переиздало «Дневник» — спасибо Сергею Кондратову... Сама не верю, что случились такие перемены. И я уверена — если бы Юра знал, как отмечается его юбилей, он был бы доволен. СПРАВКА «ВМ» Юрий Нагибин родился 3 апреля 1920 года в Москве. Автор более сорока киносценариев, писатель-прозаик, литератор, журналист, в том числе работал военным корреспондентом газеты «Труд» во время Великой Отечественной войны. Первый сборник рассказов напечатал в 1943 году. В разные годы — член редколлегий журналов «Знамя» и «Современник». Признан лучшим писателем Европы. Был женат шесть раз. Читайте также: Что должны читать дети

Алла Нагибина: Муж был недовольным собой трудоголиком
© Вечерняя Москва