"В нашей избе, которая находилась посреди деревни, устроили сельсовет"
Из воспоминаний Ашрафа Валиуллина о детских и школьных годах в татарской деревне в Башкирии
Непростая жизнь сельских жителей Поволжья в первой половине прошлого столетия нагляднее всего предстает в рассказах очевидцев тех событий. Воспоминания Ашрафа Мирсаяфовича Валиуллина (1924—2010), родившегося в татарской деревне в Башкирии, — яркий тому пример. Его повествование о детских и школьных годах приводит в своем блоге доктор исторических наук, главный научный сотрудник Института истории им. Ш. Марджани Академии наук РТ Лилия Габдрафикова.
"Мы жили еще в своем доме, родном доме отца, следовательно, это было до погромного 1930 года. Этот год зловеще и необратимо маячил пока на горизонте", — вспоминал о своем детстве Ашраф Валиуллин, сын муэдзина из татарской деревни Старое Арсланово Буздякского района Башкирии. В этом эпизоде ему было где-то 6—7 лет, вокруг уже началась коллективизация. Из Старого Арсланово стали высылать кулаков, арестовали имущество и у отца маленького Ашрафа.
"В гостях"
Мама давно собиралась сходить в какую-то дальнюю деревню и обещала взять меня с собой. Возможно это была ее родная деревня Ламу.
И вот этот день настал. Встали рано, попили чай, мама захватила приготовленный с вечера узелок, и мы отправились в путь.
Два, казалось бы, незначительных момента, связанных с посещением далекой деревни, навсегда запечатлелись в моей детской памяти, и я часто вспоминаю о них: это посещение кладбища и то, как я своим поведением поставил маму в неловкое положение в гостях у ее знакомой. Сколько же мне было тогда лет?
...Я "отнялся" от груди, да еще мусульманином стал, значит, мне было уже больше пяти лет. Если добавить, что я родился в декабре, а сейчас лето, выходит, что мне было пять с половиной лет.
По проселочной дороге шли мы довольно долго. Мама время от времени справлялась, не устал ли я. Мне прогулка нравилась, и я бодро отвечал, что нет. Тем не менее раза два мы присели на короткое время отдохнуть.
Вскоре показалась деревня, куда мы держали путь, а в стороне от нее, помню, слева от нас, кладбище. Мы подошли к ограде. Мама развязала свой узелок, достала оттуда чистый платок, такой же белый, какой у нее был на голове, накинула его на спину, плечи, голову, и, как показалось мне, приняла особый, торжественно-благообразный вид.
Переступив с правой ноги и повторяя за мамой "Бисмилләир-рахмәнир-рахим", мы зашли на кладбище. Мама произнесла слова приветствия: "...И-и, бу йортларның әхелләре, сезгә Алла Тегаленең сәламе булсын!"
Не стану пытаться передать эти слова по-русски, ибо они в моем переводе потеряли бы свою присущую лишь родному языку характерную выразительность. А какие слова произносят при посещении кладбища верующие христиане и произносят ли они их вообще, я не знаю до сих пор, спрашивать об этом кого-либо не приходилось.
Большая часть могил на кладбище была без ограды. Покрытые зеленой травой холмики были обозначены каменными или деревянными столбиками с конусообразным верхом. Мама подошла к могиле за невысокой аккуратной деревянной решеткой, в которой буйно поднимался куст сирени. Здесь вечным сном спал отец или мать моей мамы (не запомнилось), то есть мой дедушка или бабушка. По-мусульмански скрестив ноги, мама села лицом на кыблу (юг), я сел рядом на пятки и, по примеру мамы держа ладони ракушкой перед лицом, повторял: "Бисмиллә-ир-рахмән-ир-рахим". Потом она вполголоса прочитала молитву и, как сейчас я понимаю, несколько сур Корана, закончив их знакомыми мне словами: "Аллаһ әкбәр!" Мы провели ладонями по лицам.
Никогда не забуду эти минуты. Светило ласковое солнце. Высоко в синем небе медленно проплывали небольшими островками светлые облака. Легкий ветерок нежно ласкал зеленую траву, любовно играл листьями сирени над могилой. Было тихо. И в этой необычайной тишине лишь заунывно-задушевный мелодичный голос мамы, читающий суры Корана, казалось медленно растекается над могильными холмами, осторожно огибая их. Уж не такие ли минуты воспеты в чудесных стихах Бунина:
"Плывут узоры туч прозрачною фатою,
В пустынных небесах высоко над землей.
И все кругом светло, все веет тишиною,
В природе и в душе — молчанье и покой".
Кажется, что это все было недавно. И сейчас у меня перед глазами могила с сиреневым кустом за скромной оградой, мама в белом платке, так и слышится ее музыкальный напев.
После кладбища мы направились в деревню, к маминой родственнице, которая радушно встретила нас: "И-и-и, нинди зур егет булган", — сказала она про меня и шутливо добавила:
— Ничек килдең, үзең атладыңмы, әллә әннәң күтәреп килдеме үзеңне?
— Мин үзем, — ответил я стеснительно, чувствуя внутреннее беспокойство, как бы мама на проговорилась о том, что лишь недавно я перестал быть "грудным" и стал "тәтәй малай".
Хозяйка стала хлопотать у печки, что-то помешивая в котле, поставила самовар, постелила на нарах скатерть из клетчатого материала, какие в деревнях женщина (в том числе и моя мама) ткали сами на хитроумных самодельных станках.
Вскоре на медном подносе появился и горячий, пышущий паром самовар с веселым чайником на конфорке.
Чтобы легче было понять дальнейшее, несколько слов о татарской кухне. В те времена татары для семьи и гостей готовили некое рассыпчатое кушанье: мука, поджаренная на масле или сале, разбавленная водой. Называлось такое блюдо — талкан, или иначе боламык. Для домашних животных — кур, овец, коз, а также собак, готовилась густая мучная болтушка с добавлением отрубей и других пищевых отходов. Такая болтушка получалась рассыпчатой и тоже коричневого цвета. Мы называли ее "эт боламыгы", то есть для собаки. Внешне он мало отличался от обычного талкана, которым питались люди, на первый взгляд, разумеется.
Итак, мы расположились у скатерти, мама приняла свою обычную позу — села, сложив ноги калачиком, а я — слева от нее, подогнув ноги в коленях и опираясь на пятки.
Хозяйка наложила из котла на большую, круглую чашку рассыпчатое кушанье и поставила перед нами. Когда она отошла за ложками, я, наклонившись к чашке, выпалил:
— Әни, әни, бу эт боламыгымы?
Мама резко толкнула меня в бок локтем, хозяйка подошла и, наградив меня многозначительным взглядом, разложила перед нами ложки. Маме, конечно, было очень неудобно и она, подавляя смущение, быстро-быстро о чем-то заговорила с хозяйкой.
Мама не ругала меня, лишь позже по поводу моего неуместного вопроса сказала, что "аш алдында алай сорашырга ярамый, улым, гонах була". Она сознавала, что в нашей семье, сколько я помню, такое блюдо почему-то не готовили, и предложенный нам в гостях талкан (он оказался таким вкусным) я фактически видел впервые.
Вечерело. Наполненный свежими впечатлениями день приближался к концу. Мама не могла себе позволить пропустить вечернюю молитву и стала готовиться к намазу. Легли мы спать рано, чтобы спозаранку отправиться в обратный путь.
Ограбление
До сих пор мне не верится, что в нашей глухой, заброшенной, забытой людьми и самим богом беднейшей татарской деревне Старо-Арсланово (западная часть Башкирии), были кулаки. Да еще такие кровожадно-злые, вооруженные обрезами, какими они нам запомнились из произведений советских писателей и по кинофильмам.
Но шли тридцатые годы. Проводилась так называемая социалистическая переделка деревни. Создавались колхозы. ("Процесс пошел", — сказал бы Михаил Сергеевич Горбачев, будь тогда он у руля). Не могли оставаться в стороне от нововведений и активисты нашей нищенской деревни. Требовалось доложить верхам, сколько хозяйств раскулачено, разорено, сколько богатых семей выселено из своих домов, сослано в Сибирь.
Чыннанда: "Ни кылырсың, тотса мәскәүләр якаң? Как ты будешь отвечать там, тотса мәскәүләр якаң?" (Г. Тукай).
Возможно, буду не совсем объективным, но мне кажется, что в подобных ситуациях представители моей национальности обычно проявляют излишнее рвение. Может, это следствие присущих нашему народу обязательности, исполнительности, трудолюбия и привычки доводить начатое дело до конца.
А может, это узость ума, отсутствие единства и дружбы в мыслях и действиях. Вечная боязнь: как посмотрит на это Москва и что она скажет? Скорее всего, и то и другое, слившееся вместе и превратившееся в национальную черту нашего характера (невольно позавидуешь евреям!). За примерами нет даже надобности возвращаться в годы тридцатые.
Достаточно вспомнить, с какой старательностью, каким злорадством, усердием и возмущением, смешанным с ликованием, односельчане выселяли родителей и семью Мусы Джалиля, едва узнав о том, что он попал в плен к немцам. А сколько зависти ближним, грызни между собой, нетерпимости друг к другу мы наблюдаем сейчас?!
В нашей деревне "раскулачиванию" подверглись семья муллы и семья мезине (муэдзина), то есть моего отца, так как новая власть враждебно относилась к служителям религии. Нетерпимость к духовным лицам власть не скрывала, даже закрепила конституционно. "Не избирают и не могут быть избранными монахи и служители церквей и религиозных культов", — гласила Конституция РСФСР 1918 года (раздел IV, статья 65 — "ч").
Семью муллы выселили в баню, а мы, помнится, нашли приют в какой-то полуразрушенной, покосившейся, заброшенной избушке, где никто не проживал. Все домашнее имущество, даже несчастную баню (?) и приусадебный участок отобрали.
В нашей избе, которая находилась посреди деревни, устроили сельсовет. Отца арестовали и посадили на 5 лет.
Из чего же состояло "богатство" "раскулаченной" нашей семьи? И моего отца-мезине, посаженного в тюрьму. Об этом я узнал из справки, присланной по моему запросу из МВД Республики Башкортостан (№3/8-м-6902-В от 23.08.1996 года). Привожу ее полностью.
"Опись
Имущества жителя деревни Арсланово Буздякского района БАССР
Валиуллина Мирсаяфа на момент раскулачивания.
1. Изба деревянная — 1. 100 рублей.
2. Баня деревянная — 1. 15 рублей.
3. Надворные постройки — 1. 8 рублей.
4. Плуг железный — 1. 5 рублей.
6. Лошадь — 1. 60 рублей.
7. Домашняя утварь".
Тяжело даже представить, как можно было бы вести обыкновенное крестьянское хозяйство без перечисленного самого необходимого имущества. Однако раскулачили, так как отец был служителем религии.
Сохранилось ли в моей детской памяти из этих горестных для нашей семьи дней что-нибудь?
Очень немногое. Хорошо помню, как мы с мамой оставляли наш дом, оголенный, совершенно пустой. Явился какой-то грозный дядя и потребовал, чтобы мама отдала ключи и чтобы мы покинули дом.
У меня в руке был агач төпсәсе (маленький пенек-корешок дерева, похожий на какую-то зверушку), которым я играл. Выходя за дверь, я с силой швырнул свою игрушку на пол в направлении угла избы. Грозный человек, который держал в руках ключи, прикрикнул на меня, что-то вроде "цыц!", выругался и даже топнул ногой. С моей стороны это было, наверное, выражением детского протеста против совершаемой по отношению к нам несправедливости.
Помнится мне еще, как мама затем частенько ходила в нашу, теперь уже ставшую чужой, избу убираться, подметать, мыть полы и каждый раз брала меня с собой. Видимо, тянуло к себе ее родное семейное гнездо.
Бедная мама! Как только терпело твое сердце, как оно, наверное, обливалось кровью, как это было невыносимо тяжело и унизительно.
Между тем время шло. Закончился грозный, тяжкий 1930-й год, принесший нашей семье непоправимое горе, незабываемые переживания, слезы. Пошел и не менее тяжкий 1931-й. Наступил 1932-й. Где в это время находились члены нашей семьи? Сколько лет было каждому из нас?
Шестидесятилетний папа второй год отбывал незаслуженное наказание где-то в Белебее или Уфе.
Мажит абый после окончания педтехникума в городе Белебее работал в одной из школ района учителем. Ему было в 1932 году 26 лет.
Раисе апе шел 21-й год, и она находилась в Средней Азии, в Таджикистане.
Вторая половина семьи, мама — 49 лет и больная после перенесенной оспы, глубоко несчастная всю последующую жизнь бедная наша Марьям тата (19 лет) и я продолжали жить в родном Старом Арсланове в упомянутой приютившей нас чужой избушке.
Мне к концу года, то есть 1 декабря, исполнялось 8 лет, это означало, что в сентябре я должен буду пойти в школу.